Валентина Ульянова.

Возле власти. *

Часть 1.
Легенда и быль.

В лето 7034. Князь великой Василий Иванович
постриже княгиню свою Соломонию, а Елену взят за себя,
а все то за наше согрешение, якоже написал апостол: иже
аще пустит жену свою, и оженится иною, прелюбы творит.
Псковская первая летопись.
Во времена нашего тогдашнего пребывания в
Московии некоторые утверждали нам за непреложную
истину, что Саломея родила сына, по имени Георгия,
но никому не желала показать ребенка.
С.Герберштейн. Записки о Московских делах.

1

В мыльне было темно и непривычно неуютно, влажный воздух душил запахами сырого дерева, трав и благовоний. Княгиня с трудом перевела дыхание. Или это волнение стеснило грудь? Она с усилием оторвала взгляд от черной сгорбленной фигуры старухи, что-то бормочущей над чаном с водой, и огляделась.

В неверном свете тоненькой свечки мыльня казалась таинственной и страшной, густые тени, словно живые, дрожали и шевелились за печкой и каменкой, под лавками и чанами: Соломония не велела зажигать фонарь, побоялась, что застанут ее в мыльне в неурочный час за занятием греховным, недозволенным.

- ...И пусть как вода сходит с лица, так перестанет и он держать сердце на великую княгиню свою... – расслышала она шепот старухи.

Ведунья еще ниже склонилась над чаном, простерла над ним скрюченные пальцы. Жуткими были ее согнутая фигура, скрипучее бормотание, темное морщинистое лицо с черными ямами глаз и беззубого рта.

Жутко, жутко стало великой княгине... Но тут колдунья замолкла, повернулась к ней и поклонилась.

- Дозволь, государыня, слово молвить! – прошамкала она, подобострастно глядя снизу вверх в красивое чернобровое лицо Соломонии.

Та кивнула.

- Коли будешь, государыня, этой водичкою умываться, будет тебя князь великий еще пуще любить, будет жаловать и сердца на тебя никакого держать не будет... Да и когда понесут к государю сорочку ли, порты ли, ты ручку свою белую в той воде омочи – и их охвати. А что сказывала тебе Стешка Рязанка, будто у тебя, государыня, детям не быть, так ты ей не верь! Разве ж она ворожея! Я вот над маслицем твоим пошептала, - колдунья показала на полок, где стояла маленькая золотая бочечка с розовым маслом, - ты им натирайся, все и сладится... А то еще средство есть, испробовать не хочешь ли? – старуха опасливо замолчала.

- Какое? Говори! – оживилась Соломония.

«Может быть, хоть эта поможет», – подумала она.

Колдунья развязала свой узелок и достала оттуда большую, с новорожденного ребенка, тряпичную куклу.

Соломония вздрогнула и отшатнулась. Глаза ее расширились.

- Уж это средство самое верное, - понизив голос, доверительно проговорила ворожея и неожиданно пронзительно взглянула на княгиню: - Коли не боишься, государыня?..

- Нет! – выдохнула Соломония, не в силах отвести испуганного взгляда от куклы.

- Заговоренная она, - зашептала колдунья. – Ты ее в опочивальне в укромном местечке положи, а как будешь спать ложиться, по головке ее погладь да и шепни: «Такого же ребеночка хочу!» Оно так и станется.

Старуха с поклоном положила куклу на лавку рядом с Соломонией. Княгиня, не отрываясь, все смотрела на куклу. У той были словно бы человеческие русые волосы, нарисованные голубые глаза, алый маленький рот и широкий яркий румянец. Одета она была в обыкновенную детскую длинную рубашонку. Соломония нерешительно протянула руку и осторожно, кончиками пальцев, коснулась ее волос: они были тонкие и мягкие, как у настоящего ребенка.

- Хорошо, - глухо произнесла она. – Иди. Настя тебя проводит.

Колдунья согнулась в поклоне и задом попятилась к двери, за которой в сенях ожидала ее невестка и наперсница великой княгини Анастасия Сабурова.

А Соломония долго еще смотрела на куклу, и постепенно настороженное лицо ее смягчилось и, отразив поочередно недоверие, колебание и робкую надежду, просветлело наконец в тихой улыбке. Она взяла куклу в руки...

Некогда великий князь Василий Иванович, царь и государь всея Руси, выбрал дворянку Соломонию Сабурову в жены из полутора тысяч боярышень и дворянок за красоту и статность. Прожил он с нею двадцать лет, но детей у них так и не было. И чем меньше оставалось у великого князя надежд стать отцом, тем холоднее и равнодушнее относился он к Соломонии. Ни молитвы, ни обеты, ни богомольные путешествия, ни тайное волхвование не помогали несчастной княгине. Не было наследника у царя и великого князя Василия Ивановича. Соломония, чувствуя над собою беду, в отчаянии готова была на все, лишь бы вернуть любовь мужа, спасти себя. От чего? Едва ли она и сама понимала это. Но только назойливая тревога предчувствия чего-то неотвратимого и грозного пугала ее своей неотступностью...

Очнувшись от раздумья, Соломония крадучись прошла через мыленные сени в опочивальню, спрятала куклу в ларец и, призвав комнатных девушек, сделала вид, будто только что проснулась. Девушки одели на нее поверх тонкой полотняной рубахи горничную рубаху лазоревого шелка и тяжелый малиновый летник, расшитый голубыми шелками, жемчугом и сапфирами. Потом они достали из резного ларца румяницу, белильницу, суремницу, ароматницу и десяток других чем-то наполненных золотых чашечек и расставили их перед Соломонией вместе с зеркалом.

Соломония убиралась в ожидании великого князя: в вечерние часы он поднимался иногда в терем своей княгини.

Убравшись, она омыла пальцы в заговоренной воде, которую верная Настя налила уже в умывальник...

2

А великий князь в это время слушал вечерню в Благовещенском соборе. Он стоял, по обыкновению, один по правую сторону от входа, опираясь на посох. Бояре столпились в отдалении, возле колонн. Вскоре окончилась служба, но великий князь все стоял, хмуро и неподвижно, погруженный в себя, и никто не трогался с места.

Василий III молил Бога о наследнике. Вновь и вновь думал он о том, что некому оставить ему трон и державу, что братья его и своими-то уделами управлять не могут, где уж им государством владеть! “Что станется с державою русской?!” – молился он, стараясь выразить всю силу своего отчаяния.

Василию было 45 лет, он был еще крепок и статен, а лицо его с тонким орлиным носом, высоким лбом и проницательным взглядом все еще было красиво, но мысли о близкой старости не давали ему покоя.

Между тем уже некоторое время что-то мешало ему сосредоточиться, хотя он и не осознавал этого. Наконец он окончательно отвлекся от молитвы и с досадою огляделся. Возле правой колонны стояли две женщины и, молясь, то и дело взглядывали на него. Старшая была одета в темное вдовье платье, а молодая... Досада Василия мигом исчезла: молодая боярышня была удивительно хороша.

Поймав его взгляд, обе женщины опустились на колени. То были просительницы. Князь милостиво кивнул – и они, поднявшись, нерешительно подошли.

- Кто такие? – спросил он.

- Глинского Василия сироты, - с легким акцентом ответила вдова, земно кланяясь.

Поклонилась и дочь. Василий не спускал с нее глаз. “Елена Глинская”, – понял он.

- Смилуйся, государь, - плачущим голосом заговорила Анна Глинская, - вели раба твоего Михайлу Глинского освободить, век за тебя Бога молить будем!.. Один он у нас опора да защита, тяжко нам, сиротам, без него!

Пока мать ее жалостно причитала, Елена, которая стояла, как и положено, потупясь, жарко разрумянилась под взглядом царя. Василий любовался нежными красками ее юного личика. Вдруг темные, длинные ее ресницы медленно поднялись, – и синие глаза взглянули в лицо царя мягко, проникновенно и томно. На мгновение взгляды их встретились. Василию показалось, что вся душа его сосредоточилась в этом взгляде. Голова его закружилась...

А в следующее мгновение Елена уже вновь вслед за матерью склонилась перед ним. Пушистый завиток ее пышной косы коснулся земли. Василий, как завороженный, смотрел на него. Ему вдруг почудилось, что он слышит пьянящий аромат ее легких волос.

Елена выпрямилась, но больше на него не взглянула, и блестящие, изогнутые ее ресницы, почти касаясь щек, ревниво прятали ту глубокую синеву, которую так хотелось снова увидеть Василию...

Ни одна русская девушка, выросшая в строгости теремных обычаев, не решилась бы на такое. Но Елена, литовская княжна, воспитанная в Москве матерью-полькой и европейски образованным дядей, бывшим подданным литовского короля Михаилом Глинским, соединяла в себе русский облик и иноземное вольномыслие.

Великий князь обещал подумать и отпустил просительниц. Он действительно задумался, глядя им вслед. Но не о судьбе Михаила Глинского думал князь: он думал о свежем личике литовской княжны, о сладостном притяжении ее синих глаз...

Потом вдруг тень набежала на его лицо, он нахмурился, стиснул посох и быстро, куда быстрее, чем следовало, вышел из храма. Длинными дворцовыми переходами шел он в терем великой княгини. Поступь его была тверда и решительна. Словно хотел он заставить себя о чем-то не думать...

Через два дня великокняжеская чета выехала на богомолье к чудотворцу Сергию умолять его о наследнике.

3

Поздней осенью возвращались они назад. По обычаю выезд великой княгини следовал за князем на расстоянии четырех часов пути. Оттого и сидел Василий Иванович в золоченой своей карете один, ничем не отвлекаемый от тягостных мыслей. Бояре ехали вокруг верхами в почтительном молчании.

Унылый осенний пейзаж растравлял тоску великого князя. Низкое блеклое небо, пустынные безжизненные поля, мертвенно-тихие обнаженные леса – все вокруг казалось ему таким же безрадостным и беспросветным, как его собственная судьба.

Он уже ненавидел Соломонию за ее бесплодие, за ее рабскую любовь и смирение, за то, что она стояла между ним и Еленой Глинской. Совесть давно уже не мучила его за мысли о юной княжне, и они стали для него постоянным источником наслаждения и ревнивой тревоги. Решение почти созрело в нем...

Дорога шла мимо поля, окруженного высокими, раскидистыми деревьями. На тонкой сетке их обнаженных ветвей чернели бесчисленные птичьи гнезда. Взглянув на них, Василий почувствовал тягучую, невыносимую боль, от которой хотелось стонать: ведь каждый год наполнялись они теплом и трепетом новой жизни.

- Господи, есть ли на свете создание несчастнее меня?! – глухо воскликнул он.

Бояре повернули к нему изумленные лица: никогда не видели его таким взволнованным, никогда не казался он так откровенен.

Василий тяжело вздохнул, посмотрел на них затуманенным взглядом и вновь заговорил:

- Птицы небесные счастливее меня: у них есть дети! Звери лесные счастливее меня: и у них дети есть! В водах текучих родится рыба, земля сия, - он обвел рукою вокруг, - приносит плоды свои во всякое время. Я же – несчастнейшее создание Божье, нет у меня детей, продолжения рода моего, плоти от плоти моей!..

И, скорбно склонившись, он закрыл рукою лицо.

Бояре настороженно молчали.

Уже на следующий день боярыни великой княгини, узнав от своих мужей и братьев о двусмысленной откровенности князя, пересказали все ей. Гордая княгиня выслушала их спокойно – и выслала вон. И тогда показалось ей, будто что-то грозное и безжалостное неумолимо надвигается на нее. Свет померк в ее глазах. “Вот оно!” – пронеслось в голове... С этого дня последняя тень спокойствия оставила ее.

Страшные предчувствия не обманули Соломонию. Едва приехав в Москву, Василий Иванович созвал Думу, где с удвоенной силой принялся сетовать на бесплодие великой княгини, на то, что некому будет после него царствовать на Руси, ибо братья его и своих-то уделов не умеют устроить. Бояре, которые давно уже смекнули, к чему клонит великий князь, степенно помолчали, втихомолку переглянулись и покорно ответили, что, мол, “неплодную смоковницу посекают и измещут из вертограда”.

И повелел великий князь постричь свою княгиню в черницы.

4

Отпустив бояр, Василий Иванович прошел в свою опочивальню и по узенькой винтовой лестнице поднялся в опочивальню жены. Там никого не было. Тогда он прошел в крестовую комнату и у дверей ее прислушался к разговору в горнице княгини. Соломония ничего еще не знала. Сидя за столом, она рассматривала принесенные ей рисунки вышивок и обсуждала их со своей светличной боярыней. По ответам последней было ясно, что та старательно запоминала все замечания княгини, чтобы передать их потом художникам и золотошвеям.

Василий Иванович понял, что обе женщины непритворно поглощены этим занятием и, значит, Соломонии не успели еще донести о вынесенном ей приговоре. Тогда он перестал скрываться, отворил дверь и, отведя рукою завесы, остановился у входа в горницу. Женщины вздрогнули от неожиданности и сейчас же низко ему поклонились. Князь искоса взглянул на боярыню – и та, пятясь и кланяясь, исчезла за дверью приемной.

Соломония, заметно побледнев под румянами, едва держалась на ногах. Пальцы ее судорожно цеплялись за стол. Неожиданный приход и суровый вид мужа всколыхнули в ней все ее тревоги. Василий позвал ее за собою в опочивальню – она последовала за ним, не помня себя. В опочивальне он сел в кресло, она же скорее упала, чем опустилась на скамью, не смея взглянуть на своего повелителя.

- Соломония, - начал он, скрывая за суровостью замешательство, - как никому иному, ведома тебе моя скорбь и отчаяние: не благословляет нас Бог чадом, нет у меня наследника державы моей...

Руки Соломонии, бессильно опущенные на скамью, слепо задвигались по ней. Василий заговорил мягче:

- А между тем я стар становлюсь, может статься, и смерть моя не за горами: на кого оставлю я землю русскую? Не вижу достойного.

Соломония оцепенела в страшном ожидании.

- Ты же, голубка, - все более тихо и вкрадчиво говорил он, - нездорова и, по всему судя, не даровал тебе Бог чадородия.

Она вскинула на него затравленный взгляд и снова потупилась.

- Думал я с боярами моими обо всем об этом, - безжалостно продолжал Василий, - и приговорил... – он перевел дух, - ...просить тебя, голубушка, меня оставить: поди в монастырь, моли там Бога за меня, грешного, и за землю русскую, чтобы я сиротою ее не оставил...

- Нет! – вскрикнула Соломония.

Василий вздрогнул, так не похож был этот хриплый, надрывный голос на голос его жены. Соломония медленно сползла со скамьи, пала в ноги мужу, прижалась лицом к его сапогам.

- Пощади... – простонала она и вдруг заголосила: - Помилуй, господин мой, рабу свою вер-ну-ю!

Василия передернуло. Он встал и, высвободясь, отошел к окну. Соломония осталась лежать на ковре.

- Опомнись, княгиня, - брезгливо сказал Василий. – Уподобляешься холопкам своим!

Тяжело опираясь на руки, она подняла на него залитое слезами и потекшей краской опухшее лицо. Жалость, что шевельнулась было в нем, мгновенно исчезла. Василий отвернулся и, глядя в сторону, резко произнес:

- Покорись.

- Никогда! – неожиданно страстно воскликнула Соломония.

Он вздрогнул, удивленно обернулся к ней. Теперь она смотрела прямо ему в лицо, глаза ее горели.

- Покорись. Решение мое не тебе изменить, - угрожающе сказал он.

- Никогда! – твердо повторила она и, все еще стоя на коленях, перекрестилась: - Бог не допустит поругания такого над преданною женой!

Василий, онемев от изумления и гнева, некоторое время с ненавистью смотрел на нее. Потом топнул ногой и, выкрикнув:

- Так увидишь же! – вышел вон.

Соломония зарыдала в голос и, заломив руки, вновь упала на пол...

Да, предчувствия не обманули ее. Но могла ли она даже подумать, что грозит ей не забвение в царском тереме, среди льстивых служанок, изобилия и роскоши, - а заключение в монастырь, неслыханное оскорбление и позор! Впервые осознала она свое бессилие, свою беззащитность и одиночество. Муж предал ее. Слуги не замедлят предать. С ненавистью думала она о своих приближенных: большинство из них сейчас, наверное, уже видели в мечтах себя или своих дочерей на ее – великой княгини – месте. Мир, в котором она жила, падал, рушился, рассыпался...

Внезапно страшная боль кольцом стиснула ее голову. Соломония застонала, медленно поднялась и, осторожно неся пылающую голову, легла на кровать. Постепенно боль отпустила. Она отрезвила княгиню: Соломония овладела собой. И в черных, все еще прекрасных ее глазах отразилась твердая решимость бороться за свою судьбу.

5

Прошло несколько дней. Во дворце было неспокойно. Казалось, самый воздух здесь был насыщен затаенным тревожным ожиданием, напряжением скрытой ожесточенной борьбы. В сенях и уединенных переходах шептались об опалах тех, кто дерзал заступиться за Соломонию, о нежелании ее добровольно идти в монастырь, о постоянном раздражении великого князя, о богопротивности развода – или, напротив, - о необходимости его для блага государства.

Соломония, измученная неизвестностью и собственным показным спокойствием, наконец не выдержала и призвала к себе двух боярынь, у которых не было дочерей на выданье: Мансурову и Траханиотову.

Те, казалось, только и ждали позволения говорить. Горестно вздыхая и покачивая головами, они рассказали княгине то, что знали уже все во дворце: как брат ее Иван Сабуров не выдержал в расспросной избе пытки огнем и признался, что не раз приводил к ней волхвов и колдуний; как были схвачены по его слову и жена его Настя Сабурова, и колдуньи Стешка Рязанка, Машка Корелянка и другие, что ворожили княгине; как, защищая ее, навлек на себя опалу престарелый воевода князь Симеон Курбский, как инок Вассиан, сын князя Патрикеева, тоже заступился за нее, уговаривая великого князя “не нарушать святой устав любви и благодарности”, и был сослан за это в Волоколамский монастырь.

- ...И поклонился он государю, - рассказывала боярыня Мансурова о Вассиане со слов своего мужа, постельничего великого князя, - да и говорит: “Не гневайся, мол, государь, да только вспомни, как написано апостолом: ежели кто оставит жену свою и оженится иною – прелюбы творит”. И в ноги государю. А государь наш, Василий Иванович, весь с лица переменился, осерчал дюже и тут же его вон выгнал, - тут Мансурова осеклась, увидев, какое действие производят ее слова: лицо Соломонии словно свело судорогой, мрачные глаза застыли исступленно и страшно.

Несколько долгих минут прошло в молчании. Наконец княгиня посмотрела на испуганных боярынь и через силу спросила:

- Ну а митрополит?..

Не сразу, кося глазами и запинаясь, Мансурова ответила:

- Митрополит Данила, государыня, с государем нашим, царем и великим князем Василием Ивановичем... во всех его намерениях... согласен... благословение ему дает, государыня... – и, видя, что княгиня молчит и как бы ждет продолжения, прибавила: - Все ради чадородия, чтобы наследника государю Бог дал...

Вдруг Соломония прервала ее странным, сдавленным голосом:

- А Бог ведь уже дал... – сказала она.

Боярыни недоуменно уставились на нее. Взгляд ее снова был пугающе неподвижен, обращен внутрь себя. Положив руку на живот, она продолжала:

- Ведь непраздная я милостью Божьей... И родить скоро... – и смолкла, будто задумавшись.

Мансурова и Траханиотова испуганно замерли. У обеих сами собой раскрылись рты.

Но тут вдруг резко отворилась дверь, и прямо у порога упала на колени боярышня.

- Прости, государыня! – вскрикнула она. – К тебе...

- Отойди-ка, боярышня! – раздался вдруг грубый мужской голос, и в горницу Соломонии вошел дворецкий великого князя Иван Шигона – дело неслыханное в дворцовом быту.

Вся его фигура выражала жесткую и бесцеремонную самоуверенность.

Боярыни, разом смекнув, что на такую наглую выходку Шигона не решился бы без ведома великого князя, попятились к выходу. Дворецкий, взглянув на них, язвительно усмехнулся и только после этого поклонился княгине. Соломония выглядела уже совершенно естественно: она с гневом смотрела на невежу.

В приемной возле двери, опустив голову и перебирая четки, стоял какой-то монах. Пропустив боярынь, он зашел в горницу и тихо прикрыл за собою дверь.

В приемной царила настороженная тишина. Боярыни и комнатные бабки замерли на лавках, то и дело поглядывая на дверь. Мансурова и Траханиотова понимающе переглянулись и молча уселись рядом. Одно было им ясно: о словах Соломонии лучше было пока помолчать.

Вскоре из кабинета вышла княгиня, а следом за нею, до неприличия близко, – Шигона и неизвестный монах. Все встали и склонились перед великой княгиней. Она же, сделав несколько шагов, вдруг остановилась и вскрикнула:

- Марфа!

Все содрогнулись: Соломония словно звала на помощь. В ту же минуту Шигона и монах шагнули к ней, так что она оказалась между ними, и взяли ее за рукава летника. Испуганное “ах!” прошелестело по комнате. Соломония пошатнулась. Тяжелая тишина повисла в воздухе. Потом княгиня сказала упавшим голосом:

- Марфа... Внизу меня ждет каптан... Снеси туда мои рабочие ларцы... Из опочивальни.

Боярыня-постельница Марфа Травина поклонилась и вышла.

Великая княгиня в сопровождении своего безжалостного конвоя последовала к заднему крыльцу...

6

После двадцати лет царствования, после двадцати лет всеобщего повиновения, угодничества и лести Соломонию тяжким ударом поразили дерзкая бесцеремонность Шигоны и собственная невыносимо очевидная беспомощность. Потрясенная, потеряв всякую способность чувствовать, спустилась она с крыльца и села в крытый возок с плотно завешенными окнами – каптан. Дворецкий и монах разместились по обе стороны от нее – она, казалось, и не заметила этого нового оскорбления. Возок тронулся...

И только когда он остановился и дверца его открылась, впустив потоки света, она очнулась и, выйдя, огляделась вокруг. И увидела себя в стенах Рождественского монастыря. Тут голова ее закружилась, покачнулись кирпичные глухие стены... Монах, до этого не сказавший ни слова, поддержал ее под руку и поспешно и ласково, но, словно бы задыхаясь, заговорил:

- Смирись, дочь моя, смирись! Господь Бог гордым противится, а смиренного Бог любит, а покорному Бог благодать дает. Смирись. Бог возносящегося смиряет... Всяк возносящийся смирится, а смирившийся вознесется. Пойдем со мною... – он потянул ее за рукав и, чуть живую, растерянно-покорную, повел в церковь.

Шигона шагал за ними.

В церкви все было готово к обряду пострижения. Увидев это, Соломония, обретя вдруг неожиданную силу, оттолкнула монаха и повернулась было обратно, – но сзади стоял Шигона. Он стоял крепко, расставив ноги и тяжело глядя на нее исподлобья жесткими холодными глазами.

- Вернись, государыня, - сквозь зубы сказал он.

Но его повелительный, угрожающий тон произвел действие, прямо противоположное тому, которого он желал: унижение и отчаяние лишь придали Соломонии силы. Не помня себя, она закричала на Шигону:

- Аспид! Будь ты проклят! Пес смердящий! Раб! Смерд окаянный!

Тот на мгновение оторопел, потом с ненавистью прохрипел севшим вдруг голосом:

- Опомнись! Ты во храме Божьем! – и, цепко схватив ее за руку, повлек обратно к монаху. – Отец Давид, начинай! – крикнул он.

Игумен Давид дрожащими губами начал читать молитву, снял с Соломонии шапку и плат, стал распускать ее волосы. Руки его не слушались. Соломония вырывалась, свободной рукой пыталась разжать железную хватку Шигоны, осыпала проклятиями своих мучителей. Ненависть и гнев неузнаваемо исказили ее лицо.

А игумен совершал обряд, и уже падали на пол отрезанные тяжелые, черные, волнистые пряди... Вот он взял куколь и повернулся к Соломонии, собираясь надеть на нее этот символ отречения от мира.

Завидев черное ненавистное одеяние, Соломония на миг замерла, не в силах отвести от него расширенных ужасом глаз, - и вдруг рванулась так, что Шигона ее не удержал, выхватила из рук игумена куколь, швырнула его на пол и в бешенстве принялась топтать, вскрикивая и судорожно взмахивая сжатыми кулаками.

Игумен отпрянул в растерянности и испуге. Шигона, словно заразившись яростным безумием княгини, выхватил из-за пояса плетку и со всего размаха ударил ею Соломонию. Она вскрикнула, схватившись правой рукой за плечо левой, по которой пришелся удар, и вскинула на Шигону взгляд, полный такого уничтожающего изумления, что тот опустил глаза.

- Как смел ты, раб, поднять на меня руку?! – воскликнула княгиня.

Шигона тяжело, в упор посмотрел на нее и ответил нарочито громко:

- Именем великого князя!

Его голос гулко и жутко прозвучал под сводами церкви.

Соломония резко, как от удара, подалась назад и вдруг словно стала меньше ростом.

- Смеешь ли противиться воле государя?! – подхватил монах. – Долг твой Богу и мужу во всем покоряться, всему, что муж ни накажет, со страхом и почтением внимать – и во всем ему повиноваться.

- Что говоришь ты, отче?! – с ужасом воскликнула Соломония. – Нешто волен муж жену свою в монастырь заключать?!

- Смирись, дочь моя, смиренному Бог благодать дает! – опуская глаза, вновь повторил монах напрасное, недоступное ей утешение – и надел на Соломонию куколь.

Тут силы ее оставили. Она упала на колени, из глаз потоком хлынули слезы. Соломония повернулась к иконостасу и сквозь рыдания проговорила:

- Бог видит, что постригают меня насильно... что нет моего желания идти в монастырь... нет моего согласия!.. Бог видит и за обиду мою... отомстит... Отомстит моему гонителю! – выкрикнула она и зарыдала, уже не сдерживаясь.

На мгновение ужас охватил Шигону и игумена. Игумен, дрожа как в ознобе и быстро бормоча, окончил обряд над рыдающей женщиной. Затем они подхватили Соломонию под руки, подняли ее и, торопясь, вывели вон из церкви. Здесь ее запихнули в каптан и крепко закрыли дверцы.

Шигона велел гнать что есть мочи, одним духом вскочил на коня, зло хлестнул его и бешеным галопом помчался вслед за возком – вон из монастыря, вон из Москвы.

У монастырских ворот остался лишь старик игумен. Он долго глядел им вслед, что-то тихо, жалостливо бормотал и без конца крестился...

Через несколько дней в Суздальском Покровском монастыре стало одной монахиней больше.

7

В монастыре “инокиню Софью” встретили тепло и сочувственно. Все монахини искренне жалели бывшую свою государыню. Ее отсутствующий вид и полное невнимание к окружающему лишь увеличивали всеобщее участие. Игуменья Анна приняла решение не беспокоить “страдалицу”, позволить ей пока не слишком строго соблюдать монастырский устав и, ежели будет на то ее желание, позволить ей не выходить из кельи ни на службы, ни в трапезную. К ней, по обычаю монастыря, приставлена была для услуг послушница: молодая, тоненькая девушка с детским личиком и большими наивными глазами. Звали ее Манькой.

Сначала Манька побаивалась угрюмой и молчаливой инокини Софьи. Но однажды ночью до кельи ее донесся придушенный плач. И было в нем столько горечи, столько бабьего вековечного отчаяния, что Манька тоже тихонечко заплакала. С этой ночи страх ее пропал, сменившись почтительным состраданием.

Несколько дней по приезде Соломония провела в своей келье, почти не вставая с кровати, не отвечая на немногие робкие вопросы игуменьи и Маньки, не притрагиваясь к еде. Но после той ночи, когда Манька слышала ее плач, она наконец поднялась, медленно подошла к окну и долго глядела на высокие белые стены и легкие арки Покровского собора, не замечая их красоты. Потом она вновь прошлась по келье, рассматривая ее, словно только что сюда вошла. И тут ее взгляд упал на два ларца, поставленных у стены на лавку. То были ее ларцы, перенесенные боярыней-постельницей в каптан и найденные там монахинями.

Соломония порывисто шагнула вперед и открыла один из ларцов. Там, прикрытая легкой тканью, лежала кукла. Соломония горестно покачала головой, глядя на нее. Сколько разбитых надежд связано было с ней! Она села рядом и осторожно провела пальцами по маленькой пушистой кукольной головке. И тогда отупевшее от страданий лицо ее осветилось тихой грустью, постепенно просветлело и стало мечтательным и мягким. Но странно пристальным оставался взгляд...

И вдруг черты ее исказились судорогой ненависти и злобного торжества, диким огнем загорелись глаза...

Но вот она вновь взглянула на куклу – и неожиданно ласково, радостно улыбнулась. И радость эта, если бы кто-нибудь ее видел, испугала бы его больше, чем стихшие злоба и гнев.

Соломония осторожно вынула куклу из ларца, взяла ее на руки, словно живую, и принялась ее нежно укачивать, самозабвенно и страшно улыбаясь...

.............................................................................................

Через несколько дней Манька, по обыкновению, пришла утром в келью Соломонии, чтобы прибраться. Едва войдя, она заметила, что один из ларцов открыт, и невольно в него заглянула.

- Ой! – вырвалось у нее, и глаза ее стали круглыми от восторженного удивления. – Какая!..

- Это мальчик, - раздался вдруг совершенно серьезный голос Соломонии.

Манька удивленно взглянула на нее.

- Мальчик?.. – растерянно переспросила она.

- Да, - величественно кивнула Соломония. – И ему уже тесно в этой кроватке.

Изумление в широко раскрытых глазах Маньки стало сменяться страхом. Соломония продолжала:

- Сходи, распорядись: пусть хорошенькую колыбельку сделают. Да поживее!

Манька попятилась к двери, не сводя с Соломонии испуганных глаз.

- Да, да... хорошо... – пробормотала она и выскочила за дверь.

Там она перевела дух, обеими руками подобрала юбку и опрометью бросилась к игуменье.

Мать Анна не поверила Маньке. Она недоверчиво посмотрела на задыхающуюся девушку, в ее огромные испуганные глаза – и покачала головой.

- Ты, поди, не поняла чего-нибудь, - полунедовольно, полувопросительно сказала она. И с сомнением добавила: - Ну ладно, пойдем.

Они пришли в избу, где была келья Соломонии, и остановились в сенях. Игуменья, поколебавшись, хотела уже было войти, как вдруг из-за двери раздалась колыбельная песня.

- О, Господи! – чуть слышно прошептала Манька и умоляюще посмотрела на игуменью: - Я пойду, а?..

Та стояла, тяжело задумавшись.

Потом кивнула Маньке:

- Иди.

И сама ушла, так и не зайдя к Соломонии.

8

Игуменья Покровского монастыря была старой, мудрой женщиной. В стены монастыря она пришла боярской вдовой, много повидав и пережив на своем веку. Она знала, что такое немилость мужа, что такое материнство и смерть ребенка, она знала, как слепа зависть, как больно ранит сплетня, как беспомощна перед законом и людьми одинокая женщина и как горька ее участь. Она считала себя ответственной за судьбу каждой монахини, находившейся у нее под началом.

Долго думала мать Анна, чем кроме молитв может она помочь Соломонии. Одно средство виделось ей, но было оно жестоко – и она его отклонила. Она решилась положиться на целебное действие времени и покоя. Одного только опасалась мать Анна: что люди не дадут Соломонии ни того, ни другого...

И действительно, несмотря на все принятые игуменьей меры, слух о событии в монастыре просочился в Суздаль – и покатился дальше. Слух этот, как и все вообще слухи, мало общего имел с действительностью. Говорили, что Соломония родила сына и воспитывает его в тиши монастыря. Очень скоро заговорили об этом в Москве.

Между тем царь успел уже жениться на Елене Глинской, ошеломив царедворцев не столько быстротою своей женитьбы (на этот раз не было и речи о смотринах по всей Руси), сколько выбором невесты, племянницы опального литовского князя.

Василий был счастлив. Елена с каждым днем нравилась ему все больше. Он был влюблен настолько, что даже недолго противился ее желанию видеть его без бороды – и вскоре сбрил ее к безмолвному ужасу царедворцев...

А слух тем временем пополз по Москве, – и вскоре золотошвея новой царицы подслушала случайно в одном из дворцовых переходов разговор двух перепуганных боярынь: Мансуровой и Траханиотовой. В ужасе обсуждали они памятные слова Соломонии о скорых родах – слова, которые, казалось, теперь так страшно подтвердились.

Золотошвея тут же побежала к дьяку, дьяк – к великому князю, - и вот уже обе незадачливые кумушки предстали перед Василием Ивановичем.

Они пали ниц и не смели оторвать лбов от пола. Великий князь был вне себя. Дрожа от гнева и тайного ужаса, вытянул он из них все подробности злополучного разговора. Женщины плакали, умоляли простить их за недомыслие и отчаянно стучали лбами об пол. Но лишь одна из них, жена постельничего Мансурова, отделалась изгнанием из дворца. Вдову Траханиота князь велел высечь плетьми, что и было исполнено.

У Василия темнело в глазах при одной лишь мысли о том, что все это может оказаться правдой. Чего бы он ни дал, лишь бы немедленно увериться в противном! Как хотелось ему самому сию же минуту скакать в Суздаль! Но делать этого было нельзя. Можно было только одно: послать туда дьяков.

И не успела еще закрыться за ненавистными боярынями дверь, как велел он позвать к себе дьяков Ракова и Путятина. Уже через час они во весь опор скакали в Суздаль.

9

Ничего этого не знали в монастыре. Но игуменье было известно о слухах, и этого было достаточно: она поняла, что Соломонию надо защитить, и немедля.

И вот однажды ночью мать Анна вошла в келью Соломонии. Та проснулась и приподнялась на кровати, вопросительно глядя на игуменью. Мать Анна изобразила на лице тревогу.

- Что это дитя твое так кричит? Не недуг ли какой приключился? – спросила она.

Лицо Соломонии тотчас исказилось от испуга. Казалось, она действительно услышала детский плач. Она быстро подошла к колыбели и принялась качать ее, тревожно заглядывая внутрь.

- У меня вот настой с собою, - произнесла игуменья. – Добрые травки, сама собирала. Вот я ему дам!

И она сделала вид, будто поит с ложечки младенца принесенным в склянке настоем. Соломония благодарно кивнула ей и снова склонилась над куклой. На кукле была новая расшитая Соломонией рубашечка.

Игуменье стало страшно. Она отвернулась и отошла в сторону. Жалость и сострадание переполняли ее. Но отступить было нельзя. И она вновь подошла к Соломонии.

- Вот что, дочь моя, - ласково сказала она. – Я стара, и сон не идет ко мне, так ты отдохни, поспи, а я с дитятком твоим посижу тут...

Соломония взглянула на нее исподлобья измученными глазами, покачала головой, с трудом разлепила губы:

- Нет, мать Анна, благодарствую, не уснуть мне...

- А ты постарайся, постарайся, милая, - продолжала уговаривать игуменья и неожиданно для самой себя добавила: - А то у тебя, чего доброго, молока не станет!

Соломония с сомнением посмотрела на нее, подумала – и согласилась.

Вскоре она спала.

Всю ночь просидела мать Анна в ее келье. Она плакала тихими, трудными слезами, не вытирая их. Потом она овладела собой, лицо ее потемнело, губы сомкнулись горестно и твердо. Так дождалась она пробуждения Соломонии.

Едва та проснулась, мать Анна заплакала вновь.

- Дочь моя, мужайся, - тихо произнесла она. – Собери все силы твои, и пусть вера твоя будет тебе опорой...

Соломония побледнела, вскрикнула и бросилась к колыбели. Игуменья едва успела сказать:

- Он теперь в раю!

Соломония на мгновенье застыла над колыбелью. Потом схватила куклу, прижала к себе, начала целовать.

- Георгий, Георгий, да что же ты?! – задыхаясь, кричала она. – Проснись!.. Не может быть!!!

- Он теперь в раю, дочь моя... – тихо повторяла мать Анна.

Голос ее не слушался.

Безумная осторожно опустила куклу в колыбель и, склонившись, застыла, глядя широкими, неподвижными глазами на то, что казалось ей сыном.

Не сводя с нее глаз, игуменья подошла к двери, кликнула Маньку и громко приказала сделать гробик. Он был уже приготовлен, и вскоре Манька принесла его. Мать Анна понимала, что это не важно: для Соломонии не существовало времени.

Теперь предстояло самое главное и самое страшное: надо было переложить куклу в гробик. Игуменья тихо подошла к колыбели.

- Так надо, дочь моя, мы отнесем его в храм Божий, - мягко, но настойчиво сказала она и протянула руки к кукле.

- Не-ет!!! – страшно закричала Соломония и цепко ухватила игуменью за руки. – Нет!!! – она, злобно оскалясь, с ненавистью стала отталкивать игуменью от колыбели.

Мать Анна твердо посмотрела в глаза безумной:

- Так надо... в храм Божий... – повторяла она, и наконец Соломония отпустила ее, заломила руки и, изогнувшись в судороге отчаяния, заголосила.

Мать Анна вздохнула с облегчением. “Ну, вот и все”, - подумала она. Потом быстро переложила куклу в гробик, закрыла его и передала Маньке. Та понесла его в церковь, а игуменья осталась с Соломонией до следующего утра – до самых “похорон”.

...Над маленьким закрытым гробиком помолились недолго и тихо, опустили его в небольшую ямку в подклете собора и сверху накрыли плитой. На ней уже были выбиты имя и даты “рождения” и “смерти”. Все было как положено.

Монахини поддерживали Соломонию. Лицо ее отекло от слез, черные тени легли на него, сделав неузнаваемым. Она долго, надрывно рыдала, распластавшись на каменном полу и обхватив руками маленькую плиту, пока ее силой не увели из церкви суровая от жалости игуменья и плачущая Манька...

10

Через несколько дней в монастырь прискакали дьяки. Монахиня-привратница вела их к игуменье, как вдруг из ближней избы выбежала Соломония и, затравленно оглядываясь, бросилась в собор. Она увидела их в окно и в ужасе побежала искать убежища.

Ей мерещились уже новые унижения, монастырские подвалы-тюрьмы и даже пытки и яд.

Дьяки повернули за нею, монахиня кинулась было за ними, но передумала и поспешила к игуменье.

Соломония вбежала в собор, закрыла за собою двери и прижалась к ним спиной. Потом, сообразив, что ей не удержать так своих преследователей, заметалась по церкви. Спрятаться было негде. Тут раздался скрип отворяемых дверей. Не помня себя, Соломония метнулась в алтарь и замерла у самых врат.

В пустом соборе гулко раздавались шаги и недоуменные голоса дьяков. Наконец они увидели ее и, пораженные, остановились.

Соломония в смятении отпрянула назад, готовая скорее усугубить святотатство и укрыться в глубине алтаря, чем даться в руки великокняжеских дьяков.

- Остановись, несчастная! – выдохнул Путятин. – Мы не тронем тебя!

Соломония не шелохнулась. Она недоверчиво переводила с одного на другого затравленный взгляд.

- Выйди, грех-то какой! – подхватил Третьяк Раков. – Нам узнать лишь велено: правду ли сказывают, будто ты... – он запнулся и неуверенно договорил: - ...Будто ты дитя родила?

Монахиня выпрямилась, глаза ее сузились, и лютая злоба загорелась в них.

- Правду люди бают! – тягуче и громко сказала она грудным, вкрадчивым и полным какой-то скрытой силы голосом. – Правду! За несколько времени до несчастия моего стала я непраздна от супруга моего, государя Василия Ивановича... И родила уже сына Георгия.

Дьяки ловили каждое ее слово. Она помолчала, тяжело глядя на них, и вдруг странно, страшно улыбнулась:

- Его ныне нет со мною: он от меня отдан и в тайном месте хранится до возрасту его. А где он ныне, - она надменно закинула голову, - о том я вам сказать никак не могу, хоть в том себе и смерть приму!

Дьяки значительно переглянулись. Раков хотел было что-то сказать, но тут сзади раздался властный и одновременно мягкий женский голос:

- Оставьте ее!

Дьяки обернулись. Перед ними стояла игуменья. Они молча ей поклонились.

- Я поговорю с вами, - сказала она. – Вы будете довольны. Инокиня Софья нездорова, надобен ей покой и уединение: не троньте ее, - и жестом она позвала их за собою в подклет.

Возле маленькой детской могилки игуменья остановилась и, не говоря ни слова, предоставила им самим прочитать надпись.

Потом сказала:

- Большое горе постигло инокиню Софью: не нам судить ее и речи ее. Лишь несколько дней минуло, как лишилась она любимого чада своего... – игуменья перекрестилась и потупилась.

Дьяки почувствовали себя до крайности неуютно. Без слов поняв друг друга, они просили простить их за беспокойство, ссылаясь на государев приказ, и почтительно откланялись.

Игуменья их не удерживала.

На обратной дороге они долго с недоумением обсуждали непонятное расхождение в речах Соломонии и игуменьи. Почтенная старушка-игуменья внушала доверие, но странно западали в душу слова бывшей великой княгини...

...Когда церковь наконец опустела, во вратах алтаря показалась черная фигура Соломонии. Лихорадочное ее возбуждение иссякло. Казалось, оно отняло ее последние силы. Опустошенная страданием, вся она сникла, темное лицо ее с неподвижным угасшим взором не выражало ничего, кроме бесконечной, безнадежной, непосильной усталости. Медленно, с трудом переставляя ноги, побрела она в подклет. Там она тихо опустилась на каменный пол возле маленькой надгробной плиты, осторожно, словно лаская, провела по ней ладонями и, наклоняясь, будто следуя за своими руками, прижалась щекой к холодному маленькому камню и устало закрыла глаза.

И так замерла. .........................................................................................

Еще много долгих дней над этим могильным камнем, сокрывшим самый смысл ее жизни, ее душа медленно умирала, обессиленно погружаясь в беспросветный мрак тупика. Так умирает зерно, брошенное в темную глубину земли. Ее жизнь не имела смысла – и она умерла. Прежняя жизнь. Но живое зерно, даже брошенное слишком глубоко, рано или поздно все-таки прорастает. Впереди у инокини Софии был иной, долгий, суровый, медленный путь. Тяжкий путь, но порою – и светлый, и чем далее, тем светлее. Путь смирения, путь восхождения к Богу, Которого она обрела, все потеряв.

Путь к святости.

Но это уже совсем другая история...

Часть 2.
Ступени.

Коли является зло, ино бы не роспространило.
Елена Глинская. (Из Патриаршей летописи.)

1

Елена Глинская томилась от скуки. Ни читать, ни слушать сказки и песни, ни рассматривать узоры для вышивок не хотелось с утра. Она выслала вон всех боярынь, кроме одной, самой ближней, Челядниной. Та привычно ходила за нею по комнатам и тихо вздыхала: жалела Елену.

Солнечный зимний день маняще сиял за окнами, но туда ей было нельзя. Она была пленницей терема. Елена присела возле окна, жалостливо сложила пухлые губки, поставила локоть на подоконник и подперлась кулачком. Вздохнула. Да: и владычица – и пленница. Даже на масленицу, когда будут гулять все на воле, ей привесят качели к притолоке – вот и все развлечение. Тоска...

Елена, склонясь, посмотрела в окно. На постельном крыльце как обычно толпился народ. Стольники и стряпчие, жильцы и дворяне, дьяки и подьячие о чем-то оживленно беседовали, собирались в кучки и расходились, прохаживались, иные жестикулировали, как видно, споря... Вот вышел от великого князя боярин и что-то всем говорит. Они столпились вокруг, внимательно слушают... Золотое шитье его шубы нестерпимо блестит на солнце. Ярко блестит золотая решетка крыльца. Сияют грани шатра над крыльцом...

То ли от блеска, то ли с досады на глаза княгини набежали слезы.

Разве на родине своих предков сидела б она взаперти?! Танцевала бы на балах, покоряла бы красотой, была бы советницей мужу, принимала б послов... А не сидела бы в стороне от жизни! Разве она не умна? И умна и красива... Так красива! И еще молода! И сидеть в четырех стенах!

Елена ширинкой утерла слезу.

Какая тоска!

Ее и на свете-то не было, когда ее дядя Михаил Глинский бежал из Литвы в Московию. Его младшие братья, поддавшись на уговоры, последовали за ним.

В Москве, в новом доме, у них сохранялись обычаи милой родины, уже недоступной. Женщин ни в чем не стесняли, не запирали “в верху”, позволяли читать что угодно, и гулять, и кататься верхом. Елена была свободна и счастлива и, зная свою красоту, мечтала честолюбиво о большем счастье. Об удачном замужестве. И устроилась, как и не снилось!

Но с замужеством кончилось счастье...

Великая княгиня вздохнула, распрямила перед собою пальцы, унизанные перстнями, грустно взглянула на обручальное кольцо. То самое кольцо, что поднес ей великий князь на смотринах. Как она радовалась тогда!...

2

Для смотрин была выбрана великим князем Средняя Золотая палата. Отобранные свахами и дьяками двенадцать боярышень и княжон стояли с родителями, цепенея от волнения, вдоль стены у дверей. Разодетые девы чуть дышали от страха под своими цветными шубками и покровами, накинутыми на венцы. Елена оглядывала исподтишка своих, словно окоченевших, соперниц и усмехалась, невидимая под покровом.

Василий сидел на троне величественно и подчеркнуто-равнодушно. Он смотрел лишь на ту из дев, которую подводили к нему, уже без покрова.

Каждая дева кланялась, касаясь рукою ковра, и медленно, словно с трудом, выпрямлялась.

Василий бросал на нее пытливый и быстрый взгляд – и равнодушно отводил глаза. Понятливая сваха подхватывала деву под локоток и отводила назад, к родным. Девицы дрожали. Всеобщее недоумение все росло. “Да ведь он и не смотрит!” – оскорбленно шептались родители.

Наконец, настала очередь Елены. Сваха стянула с нее покров и подхватила было под локоток, с привычною силой подталкивая к трону. Но Елена тихо освободилась от цепкой ее руки и гибко, статно и плавно, не поднимая глаз, пошла по ковру. Нежное лицо ее выражало волнение и покорность. Сваха засеменила рядом.

Василий выпрямился на троне, подался вперед. Возле трона дьяк, отбиравший девиц для смотрин, усмехнулся в усы.

Елена поклонилась. Великий князь не спускал с нее жадных глаз. И вот ее длинные ресницы затрепетали, медленно поднимаясь. Василий замер. Елена взглянула – и в волнах лучистого синего света покачнулась палата перед великим князем.

Ради этого мига и устроил он канитель со смотринами: вот она перед ним, синеокая нежная дивная дева, и незабываемые глаза ее так же глубоко, покорно и мягко глядят на него...

Василий, не отводя от Елены глаз, повернул лежащую на подлокотнике руку ладонью вверх, – и дьяк тотчас вложил в нее шелковый плат и кольцо. Осторожно сжимая подарки, Василий встал и медленно спустился по ступеням трона к Елене.

Едва он поднялся, она потупилась. Румянец ее разгорелся еще сильней. Он взял ее маленькую трепетную руку и осторожно надел ей на палец кольцо. Потом, чуть помедлив, перевернул ее руку ладонью вверх и вложил в нее белый плат. Им Елена покроет волосы, когда станет его женой.

Она прижала плат к груди и, отступив, поклонилась. Потом замерла, опустив глаза.

Но теперь уже это не мучило князя, как некогда в храме.

Василий улыбался.

Невеста великого князя была избрана.

..........................................................................................

И была вскоре пышная долгая свадьба, какая подобает великому князю всея Руси. Княгини и боярыни, князья и бояре, и даже братья великого князя расступались перед Еленой, льстиво ей улыбались и низко кланялись. Голова молодой княгини кружилась от счастья и гордости. Порою казалось Елене, будто видит она себя со стороны. Вот сидит она еще в девичьем венце во главе свадебного стола и рядом с нею – великий князь, и осыпают их хмелем, и овевают соболями, и звенят-рассыпаются золотые монеты, и переплетают ей косы по-женски, и поверх одевают парчовую с жемчугом кику... Вот в соборе после венчания пьет сначала она, а за ней и великий князь золотое вино из хрустального кубка – и Василий его разбивает, и, не допустив никого, наступает сам на осколки сафьяновым сапогом. И ласково взглядывает на нее... Вот перед самой опочивальней выдает ее мужу его конюший, и торжественно, долго и нудно он говорит, – а она не поймет ничего, и кажется ей, будто слышно всем, как стучит ее сердце: от волнения, от стыда и усталости, от досады на бесконечные обряды... От гордости.

.......................................................................................

Три года прошло с тех пор. Давно уже не восхищали Елену поклоны и угождение царедворцев. Давно стал привычным и опостылел просторный великокняжеский терем – замкнутый, никому не доступный, надежно, как вещь, хранящий ее, благоверную супругу царя и великого князя всея Руси. Все чаще казался он ей тюрьмою.

С горечью и отчаяньем осознала она, как бесправна и обделена жена великого князя. Только и можно ей, что рожать да молиться. Все остальное – нельзя. И, стискивая до боли руки, Елена думала, что мимо проходит жизнь, проходит счастье, которого ей – не дано.

Не дано великой княгине воли. Месяцами сидит она в тереме. А поедет на богомолье – так в закрытой повозке, где и окна завешены наглухо, чтоб не сглазил кто. Вольный воздух и резвый конь – для других! Сколько раз, вспоминая девичество, завидовала она боярышням, ехавшим рядом верхами! Но нечего делать – сидела, парилась в душной и темной колымаге. И что-то недоброе зрело в ней...

И власти не дано великой княгине. Самые первые попытки Елены побеседовать с мужем о делах государственных пресек он безжалостно. Такой всегда нежный и ласковый, он вдруг усмехнулся, потрепал иронично по щечке: “Твое дело государское – мне сына родить”. И мелькнуло в глазах что-то жесткое. Тем и кончилось. Елена знала: Василий Иванович не из тех, кому можно безнаказанно прекословить.

И любви не дано было Елене. Хотела, как хотела полюбить она мужа! “Слюбится, слюбится!” – твердила ей ставшая боярыней мать. Но сколько ни глядела Елена в ласковые глаза мужа – не отзывалась в ней нежность. Уговорила сбрить бороду – и, глядя в новое, действительно помолодевшее, лицо его, поняла, что навеки он останется для нее безнадежно чужим, нежеланным и старым. И безысходная, затаенная тяжесть легла на сердце Елены.

И детей у нее тоже не было. Она знала, что многие осуждают ее за это так, словно она обманула Василия, - и ненавидела чуть не целый свет бессильной ненавистью незаслуженной обиды.

И часто, часто бывало Елене одиноко, тоскливо и неуютно в изобильных и жарких, полных сладкоречивых прислужниц великокняжеских хоромах.

И все-таки ни на минуту не пожалела она о том, что стала женой великого князя всея Руси.

“...Разве выбрал он не самую достойную?” – рассуждала она, поправляя на пальцах перстни...

3

Перстни блистали под светом солнца. И все также блистал за окошком зимний солнечный день. Елена снова вздохнула.

- Почто ты опять закручинилась, государыня? – осторожно спросила Челяднина, соскучась сидеть в углу.

Вдовая и бездетная, была она крайчей боярынею Елены и, в соответствии со своим чином, находилась при ней неотлучно. Поэтому и прощала Елена ей некоторую вольность в обращении. Сейчас она лишь вздохнула, не отрывая глаз от окна, снова сложила жалостно губки.

- Вели, государыня, - продолжила боярыня, видя, что Елена не сердится, - вели послать в Потешную полату за дурками, али за гуслярами да бахарями. Скажут быль-небылицу, рассеют тоску твою!

Она по-матерински ласково смотрела на Елену. Та покачала головой.

- И верно: скучно мне, - задумчиво заговорила она своим мелодичным, высоким голосом. – Мнится, чего-то хочется... А чего – и сама не ведаю... А звать никого не надобно. Опостылели... Ты сама расскажи что-нито.

Челяднина растерялась:

- Да что же мне сказывать? Жизнь моя тебе, государыня, известная... – она задумалась. Потом, улыбнувшись, сказала: - Вот был здесь намедни мой брат меньшой: проезжал из Коломны в Рославль. Вот рассказывал!

- Что за брат? – равнодушно спросила Елена.

- Да боярин, государыня, князь Иван Овчина Телепнев Оболенский. Да ты, государыня, помнишь ли его? На свадьбе твоей был он четвертым у постели... да и колпак держал у великого князя... и в соседнем подклете с другими со спальниками спал... – говорила Челяднина, любуясь на загоревшиеся щеки Елены и радуясь, что беседа ее развлекла великую княгиню.

- Да, и что же, много забавного он сказывал? – спросила та, как-то странно взглянув на боярыню.

- Зело он много и забавно рассказывал, - с готовностью закивала Челяднина. – И о битвах с басурманами, и о подвигах еройских, и об обычаях иноземных... А сам-то он воин какой! Вот увидишь, государыня, будет первым воеводой!.. Ох, да нешто мне-то так рассказать, как он сказывает! Он горазд да умен, а я-то что разумею! – она вздохнула: - Дай хоть припомнить, государыня!

- Полно, не сокрушайся! – ласковым колокольчиком прозвенел голосок Елены. – Я вот что надумала: как будет он изнова у тебя, проведи ты тихонько его ко мне, пусть он сам мне об этом расскажет. Вот и станет мне повеселее! – она опустила глаза и добавила: - Ты худого не мысли, милая. То безлепица. Негораздого да неподобного нешто я чего учиню? Ты потешь меня – я же тебя пожалую... А теперь ты ступай.

Боярыня растерянно поклонилась и вышла, а Елена, оставшись одна, уже не скучала.

Неожиданно поняла она, что помнит – и прекрасно помнит – князя Ивана Овчину, прозванного так за крутые темные кудри. Из неведомых тайников ее памяти поднимались, словно высвечиваясь, воспоминания, о которых она и не подозревала. Вот – стоит он в сторонке под аркой, молодой, плечистый и статный и смотрит издалека на нее задумчиво и горячо. Тогда она отвернулась равнодушно – теперь вспоминала, волнуясь, снова и снова... И постепенно соткалась перед ней завораживающая вереница взглядов и жестов – немой незамеченный монолог восхищения и любви. И слаще сладкого меда стали ей эти мысли, нежданный подарок скучающей памяти...

Боярыня Челяднина исполнила волю великой княгини – привела к ней брата. Потом, повинуясь кивку Елены, вышла вон и встала у двери: сторожить.

Телепнев-Оболенский, скрывая волнение, поклонился и медленно выпрямился. Пристально и почтительно посмотрел на Елену.

Она же вдруг растерялась. От высокой, могучей его фигуры повеяло на нее такою мужественной неодолимою силой, что ей показалось с ним тесно в маленькой комнате.

Намеренное почтение исчезло с лица Овчины. Он сдержанно, с затаенной радостью улыбнулся, и глаза его засветились уверенностью и силой.

- Об чем рассказывать повелишь, государыня? – спросил он.

Его низкий бархатный голос словно ласкал Елену, обещая близкое счастье.

Никто никогда не говорил с нею так.

Удивленная, она подняла глаза на Овчину – и, поддаваясь его обаянию, медленно улыбнулась в ответ.

- О себе, князь Иван, - сказала она, уже против воли ласково произнося его имя.

...Сидя перед нею на лавке, он долго рассказывал ей о походах и битвах, и о чем-то еще – Елена не слышала. Она только слушала его низкий, уверенный, теплый голос, глядела в умное, молодое, красивое лицо и думала о том, что хочет теперь лишь одного: чтобы был он рядом. Близко. Всегда.

Она была, наконец-то, счастлива.

И больше ничто на свете не волновало ее.

4

И еще четыре года прошло.

Безоблачной казалась жизнь великому князю. Жена родила ему двух сыновей, да и сама она все хорошела. У него на глазах превратилась она из нежной, обворожительной девушки в величавую гордую государыню, и такою любил он ее ничуть не меньше. Да и все было ладно в русской державе...

Но вот однажды во время охоты Василий почувствовал вдруг недомогание – и вскоре слег, на глазах слабея. И ужас охватил его. Все, что казалось так прочно и ладно – все разваливалось неудержимо. Старшему сыну его, Ивану, едва минуло три года. А вокруг – враги. Иноземные и свои. Кто будет править державой? Кто отстоит ее и маленького ее владетеля от недругов внешних и внутренних, от завистливых, жадных до власти удельных князей, от непокорных и глупых бояр? Вот о чем думал великий князь, тайно составляя завещание, вот что терзало его сильнее болей всю долгую дорогу от Можайска до Москвы...

Дни его были сочтены. Он знал это и торопился. Долгими часами, преодолевая боль, не вставая с постели, наставлял он бояр (тех, кому доверял), как держать государство до возраста сына Ивана, с кем воевать, а с кем лучше мир заключить, как оборонять Ивана от лихих людей и... как советоваться обо всем с великой княгиней. Последний наказ поразил бояр, но Василий был непреклонен. Мало он видел людей, в верности которых Ивану был бы уверен, и среди них едва ли не первой была Елена, мать. Да и законы предков признавали права и власть над маленькими сыновьями и их владением матерой вдовы. А владенье великого князя – вся держава. Бояре покорились и поклялись.

Через неделю Василий умер.

Елена горько рыдала, в истерике билась о пол, причитала над гробом... Однако на церемонии погребения вместе с доверенными боярами Шуйским, Глинским и Воронцовым стоял возле нее никем не званый Телепнев-Оболенский...

5

Через несколько дней великая княгиня сидела на троне в своей горнице, еле сдерживая торжествующую улыбку: перед ней у подножия трона стоят князья Глинский и Шуйский и почтительно с ней совещаются от лица всей Думы. Вот она – власть! За этими мыслями она даже прослушала: о чем это там они говорят?

- Да еще челобитная от Ивашки Яганова, доносчика подлого, что напраслину наговорил на князя Юрия Ивановича и за то заточен... – быстро и невнятно говорил между тем Василий Шуйский.

Дьяк Мишурин шагнул вперед, развернул свиток:

- Прикажешь читать, государыня?

- Оклеветал?... Нет... – высокомерно-рассеянно отвечала Елена. – Другим неповадно будет...

В этот момент, распахнув завесы, к Елене вошел ее брат и дворецкий Иван Васильевич Глинский.

- Не прогневайся, государыня, - сказал он, - просит тебя князь Андрей Шуйский допустить его пред очи твои. Сказывает, дело его важное да спешное.

Елена милостиво кивнула и жестом отпустила бояр и дьяка.

Шуйский вошел, перекрестился на образа, поклонился княгине.

- Долг мой, государыня, исполняю, - преданно начал он. – Пришел я тебе о том поведать, что замышляют лихие люди жестокое дело супротив государя и тебя, государыня, - он значительно посмотрел на Елену и скорбно продолжил: - Пришел ко мне нынче князь Иван Горбатый и подметные речи повел: мол, князь великий мал, а князь Юрий Иванович – человек зрелый летами и умом, к людям щедрый, приветливый, и быть, де, ему, без сомненья, на государстве. А мы, говорит, к нему прежде других перейдем – и тем у него и выслужим. И стал подбивать меня от государя великого князя Ивана Васильевича отступиться, крестное целованье нарушить...

Тут, прервав его, вновь появился дворецкий и сказал на этот раз коротко:

- Князь Иван Горбатый. Дозволишь ли, государыня?

Елена испуганно вскинула брови, кивнула.

Горбатый вошел и, увидев Андрея Шуйского, вздрогнул. Глаза его сузились. Елена впилась в него взглядом. Он поклонился, тяжело посмотрел на Шуйского и твердо сказал:

- Об Ондрее о Шуйском пришел я тебе, государыня, правду поведать. Об измене его злодейской.

Елена, словно ища опоры, прижалась спиной к высокой и жесткой спинке трона. Растерянно посмотрела на Шуйского: он брезгливо и возмущенно повернулся спиной к Горбатому, оказался к ней в профиль – и она не увидела его глаз. И от этого вдруг почувствовала себя слабой, маленькой и беспомощной.

А князь Горбатый уже рассказывал, как Шуйский уговаривал его изменить великому князю. И говорил он о Шуйском то же самое, что тот только что говорил о нем.

Шуйский стоял воплощением оскорбленного достоинства. Он повернул к Елене лицо святого страдальца:

- Рассуди, государыня, кто из нас крестопреступник! Ты мудра и прозорлива: и я спокоен... Но мню я, такого бесовского лукавого умысла и свет не видал!

Князь Горбатый побагровел, задохнулся от гнева. Казалось, что он вот-вот набросится на Шуйского.

Елена в панике боролась с желанием немедленно заточить обоих. Едва ли не в первый раз в жизни стало ей по-настоящему страшно. Это был заговор. Заговор против нее и сына – маленького беззащитного князя Ивана. Во главе его был, без сомнения, брат Василия удельный князь Юрий Иванович Дмитровский. Елена вспомнила, как силой, в запертой комнате, заставляли его присягать молодому князю. И вот – измена! Но кто же с ним? Кто из двоих лжет? Мысли ее безудержным хороводом ужаса кружились, неслись в голове...

Напрасно старалась она сосредоточиться. Что-то важное, недавно сказанное надо было вспомнить...

Внезапно лицо ее прояснилось. Она схватилась за серебряный колокольчик, что стоял перед ней на столе, и отрывисто приказала вошедшему на звон брату:

- У Шигоны челобитная и донос... – вспоминая, поморщилась: - Яганова. Да, Яганова. Пусть принесет, - и, подумав, добавила: - А Яганова отпустить.

Иван Глинский поклонился и вышел, оставив после себя невыносимую тишину.

Елене стало трудно дышать.

Наконец появился Шигона, с поклоном передал ей бумаги. Она схватилась за них, как за спасение. Склонилась, жадно читая...

И вдруг подняла на Шуйского суженные от злобы глаза:

- Кого присылал к тебе князь Юрий?

Он со стуком упал на колени:

- Смилуйся, государыня, неповинен я пред тобою!

Горбатый презрительно дернул ртом. Шигона приблизился к Шуйскому и встал за его спиной.

- Его – в Разбойный приказ, - не слушая, звонко и ненавистно сказала Елена Шигоне. Тот поклонился. Она добавила, поднимаясь: - И сей же час будет Дума у великого князя: я иду.

И, кивком пригласив за собою Горбатого, стала по узкой, крутой винтовой лестнице спускаться в покои сына.

В другую дверь Шигона увел поникшего Шуйского.

6

В приемной великого князя сидели, как всегда, бояре, и, непостижимым образом уже все узнав, яростно спорили, виновны ли в измене Андрей Шуйский и Юрий Дмитровский.

Едва поклонившись великой княгине и маленькому Ивану, они продолжали спор.

- Да полно, он только из заточения вышел – когда бы ему успеть?! Да и не враг он себе, - защищали брата Иван и Василий Шуйские.

- Ни в жисть не поверим, что государев дядя – крестопреступник! Не могет того быть! – кричали наперебой двоюродные братья великого князя Бельские.

- А крест-то он как целовал?! – призывал всех вспомнить недавние события Шигона. – Митрополита и то он не слушал!

- А за что же Шуйский покойным-то государем поиман был?! – перекрывал всех воеводский голос Овчины. – За бегство же к князю Юрию! Он за то и в темнице сидел!

- Вот то-то и оно! – возражали Шуйские. – Али ему в темнице не надоело?!

Каждый, в запальчивости крича и жестикулируя, перебивал других, доказывая свое. Кое-кто сжимал уже кулаки...

Трехлетний великий князь, перепуганный криком, не слушая мамку, порывался сползти со слишком большого для него трона и хныкал все громче.

Никто не обращал внимания ни на него, ни на Елену. До них им не было дела.

Елена, сидя на троне, растерянно смотрела на говорящих, не зная, кого и слушать, но все мрачнее и неподвижнее становилось ее лицо. Медленной тяжкой волной поднимался в ней гнев. В нем бесследно растаяли вся ее робость, колебания и нерешительность перед этим собранием самоуверенных зрелых вельмож.

Наконец, она громко ударила посохом о пол. Бояре, от неожиданности замолчав, удивленно воззрились на нее.

И в наступившей вдруг тишине Елена сказала кротко, но неожиданно непреклонно:

- Выслушала я вас, бояре. И повелеваю: всех повинных в жестоких замыслах смертоносных: Андрюшку Шуйского с товарищи и людей князя Юрия, - велю я схватить и в стрельнице заточить. Да и самого князя Юрия, что присягу свою преступил и на сына моего и государство его покусился – схватить же и, оковав, в Набережную палату заключить, - и, помолчав, твердо добавила: - Ибо, коли является зло, ино бы не распространилось.

В полном молчании поднялась она с трона, нежно взяла за ручку сына и увела его в опочивальню.

Бояре ошеломленно смотрели ей вслед. И только Телепнев-Оболенский двусмысленно улыбался, привычно лаская пальцами крупные завитки ухоженной бороды...

Второй такой женщины не найти, - думал он. Все они будут покорны ей! Она же будет покорна ему. Властителем будет он. Минули те времена, когда его самолюбию было довольно того, что царица-красавица принадлежит ему, когда риск быть застигнутым у нее пьянил его также, как жаркий бой. Теперь пришло время для большего. Вот только... Овчина нахмурился. А если приглянется ей другой?... Нет. Он знает, что делать. Такого не будет. Исподволь, незаметно и крепко отгородит он ее от других невидимою стеной подозрения. И тогда... Овчина прикрыл заблестевшие алчно глаза. Полная власть!

7

Телепнев был не из тех, кто отдается на волю случая, терпеливо его выжидая. Задуманное не давало ему покоя, жгло возбуждением душу. Оно должно было быть исполнено, и немедленно...

После того, как князя Юрия заточили, на свободе остался один лишь удельный князь, тоже брат Василия, шестой и младший сын великого князя Ивана Васильевича – Андрей Иванович Старицкий.

Мягкосердечный, покладистый и добродушный, он, не в пример другим своим братьям, не помышлял о троне. К тому же не обладал он ни сильным характером, ни талантами полководца, ни умением привлекать к себе подданных.

Елена и мысли не допускала, что может он быть опасен, так нелепо казалось подозревать Старицкого в коварстве. Телепнев с ней не спорил. Но часто о чем-то беседовал он с одним из бояр Андрея, князем Голубым-Ростовским. Беседовал он и со Старицким.

.........................................................................................

Справив сорочины по брату, собрался Андрей в свою вотчину. И ни тени предчувствия не шевельнулось в нем, когда, прощаясь с великой княгиней, попросил он “придать” ему вотчины.

- Еще мой родитель покойный отписал мне в духовной Волоцкий удел, - сказал он почтительно.

Бояре согласно закивали на лавках.

Елена поджала губы. Овчина ей говорил, что земли великому князю нужны для власти... Она вдруг вспомнила, что, пока у нее не родились сыновья, Василий не позволял Андрею даже жениться. Стало быть, не так уж он безобиден?

- Нешто мало тебе своих владений, Андрей Иванович? – надменно спросила она.- Не годится нам, покуда сын наш мал, земли его другим раздавать: что скажет он мне, когда вырастет?

Старицкий хотел было ей возразить, но она быстро его перебила:

- А почтим мы тебя, как и прежде того по преставлении великих князей братьям их давали, и даже свыше того: велю дать тебе и шубы, и кубки золотые, и коней-иноходцев в седлах.

Дьяк, сидя на скамеечке рядом с троном, быстро записывал повеления великой княгини. Она добавила:

- И сей же час!

Дьяк встал, поклонился и поспешно вышел.

Старицкий рассеянно проводил его взглядом. Поклонился княгине.

- За шубы, за кубки, за коней-иноходцев благодарствую, государыня, - сказал он простодушно. – Да только нужды я ни в чем не имею, а хотел я только, чтобы духовная отца моего великого князя Ивана Васильевича была исполнена... Не гневайся, государыня...

Он просительно и добродушно улыбнулся, безобидно настаивая. Елена с неприязнью посмотрела в его ожидающее лицо:

- Говорю же тебе, Андрей Иванович, что не властна я земли сына моего раздавать. А коли тебе чего надобно, скажи мне, я все для тебя исполню.

Андрей растерянно посмотрел на Овчину: ведь это он ему посоветовал просить у Елены удел, и Голубой-Ростовский тоже считал, что она должна согласиться... Но Телепнев косился куда-то в угол, точно ему было стыдно за неудачный совет.

Старицкий обиженно нахмурился и сказал, глядя в пол:

- Благодарствую за ласку, государыня. Прощай: нынче же и поеду. По дому соскучился.

Он откланялся и ушел с лицом обиженного ребенка.

И тогда раздался тихий голос Овчины:

- А ведь и его, государыня, к присяге силой приводили!

Елена резко, дернувшись, повернулась к нему. Что-то жалкое мелькнуло в ее глазах. Еще не забытый страх охватил ее вновь.

- Полно болтать, Иван Федорович! – пренебрежительно и нарочито громко сказал ее дядя. – Андрей Иванович известен нравом мирным и кротким. Да и уедет он.

- Поживем – увидим, - усмехнулся Овчина, не глядя на Глинского.

У Глинского заходили под кожей желваки, бешено вспыхнул взгляд. Елена, зная его несдержанность, испугалась.

- Довольно! – поспешно сказала она. – Пошлите в Старицу верных людей – и все мы проведаем.

И заговорила о другом.

8

Овчина понял, что он недооценивал влияние Глинского на Елену. Тот несколькими словами рассеял ее испуг, едва зародившуюся тревогу. Старания Телепнева пропали втуне. О Старицком приходилось пока забыть: между Телепневым и властью стояли Глинский с боярами-опекунами.

Этот умный и властный, гордый и вспыльчивый человек был старшим в семействе Глинских, и Елена привыкла повиноваться ему с малых лет. К тому же она доверяла советам других бояр, назначенных ее мужем опекунами: они были опытны и мудры, их верность была проверена годами преданной службы. А если она и решалась, поддерживая Овчину, вступить с ними в спор, - Глинский давал ей такую отповедь, что Елена терялась.

Она возвела Овчину в чин конюшего, первого из бояр, но и это не дало ему власти. Споры его и его сторонников с боярами-опекунами становились все чаще и безобразнее, перерастали в открытые ссоры и рукопашные схватки. Никто не хотел уступить. Взаимная, все растущая ненависть жадным, неутолимым огнем пожирала бояр. Если бы во дворец позволяли входить с оружием, ножи не остались бы в ножнах, давно пролилась бы здесь кровь. Казалось, что только она одна утолит эту ненависть.

Елена, не в силах глядеть на эти раздоры, все реже и реже бывала в Думе. Близкие люди, любимый и дядя, были непримиримы, и она ничего не могла поделать. Ей стали сниться кровавые, жуткие сны...

И Глинский и Телепнев понимали, что будет у власти тот, кто сможет склонить Елену к решительным действиям...

- Все они, все ненавидят меня! – заявил однажды Елене Овчина. – Сама, поди, видела: только что не с ножами бросаются. Спят и видят, как бы сгубить. Тогда – их власть будет. Тебя они в терем запрут, если не в келью. Все разворуют, растащат, что им держава! Государя защитить некому будет... Люди мне верные доносили: ныне они меня супротив крымцев пошлют, а потом, как обратно поеду, - подыщут лихих людей... Али на поле битвы... Там кто разберет, татарскую-то стрелу раздобыть не трудно!

Елена рывком поднялась со скамьи, порывисто шагнула к Овчине, прижалась к широкой его груди:

- Нет! Нет! Не будет этого!... Что же делать, Иван?!

- Упредить их надо, - обнимая Елену, выговорил он давно приготовленное. – В измене обвинить... Схватить. Другие испужаются – покорятся. А то не миновать мне смерти жестокой, Оленушка.

Елена спросила, заранее замирая в предчувствии:

- Кого?

Телепнев наклонился к ней и, приглушая свой низкий голос, стал называть имена:

- Семен и Иван Бельские, Лятский, отец и сын Воротынские... Михайло Глинский...

При последнем имени она вздрогнула и отпрянула от Овчины, умоляюще, снизу вверх посмотрела ему в лицо:

- Иван! Я выросла на руках его! Полно, правда ли?

Телепнев сразу замкнулся, холодно отступил на шаг, поклонился, будто чужой:

- Тебе решать, государыня. Я лишь слуга твой покорный: как решишь, так и станется. Дозволь уйти.

Елена словно погасла.

- Иди, - тусклым голосом сказала она.

Оставшись одна, она упала, точно подкошенная, на кресло, будто он, уходя, забрал с собой все ее силы...

Посеянное Овчиной сомнение упало на благодатную почву: Елена уже изведала и коварство подданных и непрочность своей власти. В тревоге за Телепнева она потеряла покой. Но велеть “поимать” именитых бояр, и главное, - дядю, все еще не могла решиться...

Через несколько дней Овчина, как и многие другие воеводы, повел полки против крымских татар, напавших на русскую “украйну”. Набег, как всегда, отбили, но не все воеводы вернулись в Москву.

Семен Бельский и Лятский прямо из своих полков бежали в Литву.

Узнав об этом, Елена похолодела: и правда, не от возмездия ли бежали они?! И с ужасом вспомнила имена, перечисленные Овчиной...

9

Стоило ей подумать о Глинском, как дверь отворилась и он вошел. Спросил, больше для вида:

- Дозволь, государыня?

И по лицу было видно, что пришел неспроста.

Елена, против обыкновения, не предложила ему сесть – и он, помрачнев еще больше, остался стоять перед нею, сидящей на тронном кресле.

- Хочу я с тобой, государыня, говорить ныне не только как подданный, - сказал он, тяжело смотря на нее из-под лохматых бровей, - но и как родич, правая твоя рука по завещанию мужа твоего.

При упоминании о муже тень пробежала по лицу Елены.

- Завещал он мне, Царство ему Небесное, - упрямо продолжал, сверля ее взглядом, Глинский, - за сына его Ивана и за тебя, племянница, кровь свою охотно пролить и тело дать на раздробление.

Он значительно замолчал. Глаза его жгли Елену. Она почувствовала себя нашалившей девчонкой, и ей неудержимо захотелось, как когда-то в детстве, убежать и спрятаться от непреклонного своего воспитателя.

- Оно верно, государыня, - с издевательским высокомерным почтением говорил ей дядя, - что ты на земле выше всех и нет тебе судьи, кроме Бога. Но только, воля твоя, государыня, и я тоже тебе не чужой...

Намек был слишком прям. Оскорбленная гордость великой княгини и любящей независимой женщины громко заговорила в Елене, заглушая стыдливость.

- Чего хочешь ты? – спросила она напрямик.

Голос ее звенел, но не слезами, как решил было Глинский, а безудержным раздражением.

Он же, обрадованный этим признаком женской слабости, отбросил маску почтения, шагнул вперед, поставил ногу на ступеньку трона и оперся, чуть наклонясь, рукою на подлокотник. Искаженное, темное, горбоносое лицо его было теперь перед самыми глазами Елены. Бешеный его взгляд было вынести невозможно.

- Ты, племянница, глаз-то не отводи! – язвительно бросил он. – Срам! Срам один! Всю семью ты нашу позоришь! Престол пятнаешь, срамница! Последний смерд судит-пересуживает, как ты со своим полюбовником блудишь!

Елена от ужаса закрыла руками лицо.

Сомневаться не приходилось: заговор, о котором твердил ей Овчина, был очевиден. Она вдруг представила ясно себя – в монашеском куколе, Овчину – в цепях, сыновей – в слезах от боярских обид... Но даже если опасность угрожала только Овчине, разве был у Елены выбор? Она любила его. И ей стало страшно того решения, которое надо было принять...

Глинский все стоял, нависая над ней, как возмездие. Уже уверенный в успехе, требовал:

- Оставь Овчину! Наложи опалу! Отправь в вотчину, пущай в деревнишке своей сидит, а в Москву и не кажется! – и, понизив голос, добавил с угрозой: - А то как бы беде не статься!

Елена вскинулась, точно ужаленная:

- Какой беде?!

Он в изумлении отшатнулся. Ни тени стыда не читалось в ее лице.

- Известно какой, - все еще не совсем понимая, ответил он, - заболеет ненароком, грибочков поест, али на коне не удержится...

- Это Иван-то?! – с издевкой спросила Елена, оскалившись.

Суженные глаза ее злобно мерцали.

Глинский поразился. Он не узнавал племянницы. В ней не было ни следа замешательства или смущения, и горел в ней сейчас тот же самый неистовый, неукротимый огонь, что и в нем.

“Племянница! – удивленно подумал он. – Горло зубами перегрызет!”

Он отпустил подлокотник трона, отошел к окну. Издали посмотрел на нее. Помолчав, сказал:

- Ты подумай, Геленка: твоей же чести ради... Да и сын подрастет: ну как ему кто скажет?

Елена не вскочила – взвилась с трона, мигом очутилась возле него.

- Скажет?! – прошипела, точно змея. – Кто же скажет?! Уж не ты ли, князь?... Мыслишь, не разумею, глупая баба, зачем ты явился?! Тебя ли, бесчестного, моя честь волнует?! Скажи, кому из своих господ не изменял ты?! За что ты в тюрьме столько лет просидел?! Пра-вед-ник!!! Знаю... Знаю, одно тебе надобно: власть! Конюший тебе поперек горла встал, а средствами ты никакими не брезгуешь! Да не на ту напал! – и, не давая ему ответить, крикнула, выбросив руку в сторону двери: - Вон!

Глинский издал какой-то хрипящий звук, повернулся и, громко стуча каблуками, не кланяясь, вышел.

Елена осталась одна.

10

Она стиснула руки так, что побелели пальцы. Судорожно перевела дыхание. Порывистой, неровной походкой подошла к креслу. Села. Медленно, через силу откинулась, расслабляясь. Закрыла глаза. Посидела неподвижно. Одинокая слеза просочилась между ресниц, побежала по нежной щеке. Елена стиснула губы, так что две тоненькие морщинки обозначились в уголках, смахнула слезу и открыла глаза. Они были сосредоточенно-пристальными, темными и жестокими. Елена выпрямилась и позвонила. Вошла боярыня.

- Мишурина ко мне, - решительно приказала Елена.

Вскоре дьяк стоял перед ней. Она ровно, без всякого выражения произнесла:

- От верных людей мне стало ведомо, что вынашивает князь Михайло Глинский против сына моего великого князя лихие замыслы. Сам, мимо него, государством владеть хочет... Повелеваю: Михайлу Глинского с товарищи поимать. Заточить его, оковав, в Набережную палату, где он и прежде того сидел.

Дьяк ничем не выразил изумления. Только осведомился:

- Дозволь спросить, государыня, а товарищи его кто, известно ли?

- Князь Воротынский с сыном, князь Иван Бельский... – так же бесстрастно стала перечислять Елена.

И назвала всех, о ком говорил ей Телепнев...

............................................................................................

Никто не прекословил теперь конюшему и боярину воеводе князю Ивану Федоровичу Овчине-Телепневу-Оболенскому. Никто не смел теперь спорить в Думе, не обращая внимания на великую княгиню и сына ее, государя царя и великого князя всея Руси Ивана Васильевича.

Можно было теперь истинно править.

Велики были планы Ивана Овчины. Восхищалась ими Елена. Непритворно согласны с ним были и многие бояре.

Укрепляли посады городов: возводили вокруг них крепкие стены. Строили новые города. Защищали границы от недругов, и успешно: одаренным полководцем был Телепнев-Оболенский. Много выгодных договоров заключили с соседними странами. Ладно и мудро держала государство правительница Елена со своими боярами.

Она упивалась властью, свободою и любовью – и незаметно черствела ее душа, ослепленная властью, уязвленная недоверием. Смутной, тяжелой тревогой оно поселилось в ней, и ни покой, ни довольство, - ничто не могло его усыпить. Отовсюду готова была она ждать новых напастей, никому не могла уже верить, кроме Овчины. В каждом мерещилась ей неприязнь, а то и лютая ненависть, скрытые лестью.

Однако даже самой себе не признавалась Елена в этом. Смутны были ее тревоги и жили они в ней сами собой, она же старалась не думать, не помнить, забыть о них. Жила она – словно стояла, закрыв глаза, на последней ступени у бездны – иначе не удержаться, упасть. Страшно было даже подумать, что можно так жить – одной против всех. Но бездна тянула ее в себя сладостью освобождения от усилий, сладостью неограниченной ненависти... Да и все вокруг толкали ее туда: одни, как Телепнев-Оболенский, под видом заботы, другие – скрытой, но ясной ей ненавистью.

А ненавидели ее почти все. То, что служить приходилось безнравственной женщине, было само по себе унизительно. Но мало того, Елена не верила никому, каждого подозревала в измене, не ставила ни во что любые заслуги, если не подтверждал их Овчина. “Он лишь один настоящий вельможа в Думе, - возмущались бояре, - мы же бояре только по имени! Никто не имеет заслуг, если не смог угодить любимцу!” Такое открытое пренебрежение равносильно было бесчестью: ведь Телепнев был нисколько не родовитее большинства бояр. И они таили, лелеяли до поры нестерпимую злобу.

Елена, всей кожей чувствуя эту ненависть, ожесточалась все больше. И вернуться к былому спокойствию и безмятежности было ей уже невозможно. Недоступен был путь обратно, как в западне.

Часть 3.
Западня.

Того же лета майя в 2 князь Ондрей Иванович
пошел из своей отчины из Старицы истерпевшись
от своих великих обид.
Повесть о поимании князя Андрея Ивановича
Старицкого.

И он государю нашему учал великие неправды
делати, и умышляти учал на самого государя и
под ним государств достати.
Наказ послу С.М.Омельянову о том, как отвечать
на вопрос о князе Старицком.

Потом дядю нашего, князя Ондрея Ивановича
изменники на нас подъяша... и в те поры от
нас...отступили, а к дяде нашему ко князю
Ондрею приложилися...многие... Нас хотели
погубити а дядю нашего воцарити.
Иван Грозный. Первое послание к Курбскому.

...И посадиша его в заточенье на смерть,
и умориша его под шляпою железною...
Новгородский хронограф.

1

- ...Иван! – тихо и ласково позвала Елена, мягко удерживая любовника за руку.

Совсем недавно вернулся он из похода против Литвы, и она все еще не могла привыкнуть, что он рядом, всегда во дворце, что ему не грозит опасность. Она смотрела и не могла насмотреться на его властное, щемяще любимое лицо. Хоть немного еще побыть с ним наедине!

Овчина снова присел на скамью рядом с ней.

- Пора мне, Оленушка... Бояре и так всякий раз зеленеют от злости, когда мы с тобою наедине. Пора мне в покои великого князя спускаться.

- Что нам до них? – возразила княгиня. – Холопы!

Овчина странно посмотрел на нее, поднялся, задумчиво, будто колеблясь, сел на соседнюю, боковую скамью так, чтобы удобнее было смотреть на Елену, - и снова взглянул странно и пристально, будто бы не решаясь что-то сказать.

Елена встревожилась.

Тогда он сказал значительно:

- Холопы-то холопы... – и вновь замолчал.

- Что?! Не томи! – не выдержала она.

- Доносят мне, Оленушка, - ответил Овчина тихо, - про князя Андрея Ивановича недоброе. Да и смотри: вот второй уже год, как ратей своих он к нам не шлет, возле себя держит. А мы его звали с полками не раз, и против Литвы, и против крымцев.

- Это знаю... – еле слышно произнесла Елена. – А что доносят тебе?

- Да то и доносят, что лихо против нас затаил, - хмуро ответил Овчина. – Тебя он поносит. А думцы его – и того пуще... Князь Голубой-Ростовский доносит еще, что Старицкий убежать замыслил. А куда – не ведомо.

Елена сникла, как-то сразу осунулась и поблекла.

- Может, басни люди плетут, - сказала она умоляюще, словно прося Овчину успокоить ее. – Он ведь, чаю я, безобидный... Мне бы с ним побеседовать. Позовем его в Москву, Иван? Пусть снова крест поцелует, подпишет новую грамоту – вот все миром и кончится... А то ведь если его просто так поимаем, что о нас люди скажут? Он же дядя Ивану!

Она, наклонив к плечу голову, жалобно засматривала Овчине в глаза.

- Безобидный... – тяжело, как неподъемный камень, поворачивая слово, повторил Овчина. – А Волоцкого уезда требовал! А крест-то как целовал? Митрополит его уговаривал! Ну да ладно... Хорошо, государыня, - (у Елены недовольно дрогнули губы: она не любила, когда он наедине называл ее так). – Хорошо. Вели послать Ивана Шуйского с дьяком Старицкого увещевать да в Москву звать. Пусть по-твоему будет.

Последняя фраза прозвучала как предостережение: мол, смотри, как бы не случилось по-моему.

И снова стало безмерно усталым просветлевшее было лицо великой княгини.

2

- ...И до меня слухи доходят, государыня, будто хочешь ты на меня опалу наложить. А за что – не ведаю, - говорил спустя месяц князь Андрей Иванович Старицкий великой княгине. – Я крестному целованию своему верен и греха за собою никакого не ведаю.

- И в мыслях у нас ничего дурного нет, - отвечала ему Елена. – А ты нам поведай, Андрей Иванович, кто же это поссорить нас чает? Кто тебе на меня наговаривал?

Старицкий растерялся и не смог этого скрыть. Словно ища поддержки, оглянулся он на бояр, равнодушно сидящих вдоль стен приемной палаты. Его голос дрогнул:

- Да как же назвать, государыня?... Дюже трудно это... Самому мне как-то так показалось, померещилось... А никто и не наговаривал...

- А если подумать, князь? – сразу ожесточившись, спросила Елена.

- Нет, государыня, - уже не колеблясь, ответил он, - самому мне так показалось. Зачем я буду невинных чернить?

- Невинных чернить не надо, - сказала Елена, сдерживая себя. – Что же, ошиблись мы. Так загладим ошибку, князь?

Старицкий поклонился.

Княгиня кивнула стоявшему возле двери дьяку и тот почтительно поднес свиток. Старицкий с недоумением принял его. Елена мягко произнесла:

- Прочти и подпиши, Андрей Иванович. В этом залог спокойствия нашего.

Старицкий развернул длинный свиток и начал читать. И сразу исчезло недоумение с его лица. Исчезли и обычные для него расслабленность и добродушие. Резче проступили морщины, затрепетали крылья орлиного носа. Изумление, гнев и попранное достоинство исказили его черты, преобразив их неузнаваемо. Неожиданно и для многих страшно стало заметно его сходство с братьями, с умершим непреклонным великим князем и непокорным Юрием. Елена, с похолодевшим сердцем, взглядом впилась в него.

Перед Старицким была докончальная грамота – новая присяга, которую хотели от него получить. Едва веря своим глазам, он читал, что он, де, обязуется “не подъискивать государства под великим князем Иваном Васильевичем”, не делать ему и его матери “никакого лиха”, доносить им, если станет ему известно о недобрых чьих-либо замыслах, или если станут склонять его на измену... И много, много еще унизительных обязательств и оговорок перечислено было на длинном листе.

Князь Андрей поднял наконец от бумаги неузнаваемое лицо. Маленький князь Иван испуганно потянулся со своего трона к матери. Елена увидела, что глазенки его налились слезами.

Челяднина, его мамка, принялась его успокаивать, тихонько и ласково запричитала, искоса недобро взглядывая на Старицкого.

Ее торопливый и тихий шепот показался всем слишком громким в мертвенной тишине приемной палаты.

Наконец Старицкий заговорил:

- Государыня великая княгиня Елена Васильевна! Нешто забыла ты, что как преставился великий князь Василий Иванович, целовал я крест государю нашему? И поклялся я служить ему верой и правдою до конца моих дней. Али скажет кто, что от слов своих отступился я?!... Клятвы своей я не нарушил: зачем же бумага сия? Али не веришь ты, государыня, слову дяди государева?!

Елена потупилась. Смущение и подозрительность боролись в ней.

- Никто тебя в том не винит, Андрей Иванович, - вкрадчиво сказала она. – Но сия грамота лихоимцев и сплетников уймет – и будет меж нами согласие.

Старицкий покачал головой:

- Нет, второй раз я крест целовать не стану: уволь от сего унижения, – (у Елены содрогнулось лицо). – А тебе, государыня, дать совет дозволь: решить тебе надобно, кому вперед верить будешь – лихоимцам, безродным сплетникам, али дяде государеву! Дозволь откланяться!

Он резко поклонился, повернулся спиной к Елене и быстро вышел.

Некоторое время Елена, как завороженная, смотрела на дверь, за которой он скрылся. Затравленная, безрассудная ярость медленно вызревала в ней. О, она знает, как защищаться!

Она решительно встала и вышла, кивнув по пути Овчине. Он сейчас же пошел за ней.

3

Елена, переставляя размашисто посох, порывисто и широко шагая, миновала лестницу, сени, приемную комнату, горницу, крестовую комнату – Овчина, идя за нею, закрывал тяжелые двери, - и остановилась только в опочивальне, где никто не мог их подслушать.

Здесь она повернулась к нему – и он поразился тому, как изменилось и ее лицо. Ее побелевшие губы и щеки дрожали и дергались, лихорадочный взгляд блуждал.

- Каков благороден! – вскричала она. – Видал?! Срамно ему крест целовать!!! – и принялась мерить безудержными шагами опочивальню.

Овчина молчал. Эту Елену он не знал. Что за силу он разбудил?

Наконец она остановилась против него и, впившись пальцами в посох, заговорила:

- Вот я какую думу думаю, князь. Укрепления и защиты нашей державы ради мы строили много: и стены вокруг посадов, и города, - и всюду наши вложения надобны были. И теперь казна наша государская не так полна, как хотелось бы...

Овчина не мог понять, к чему она клонит. Елена же, с трудом, точно в удушье, переведя дыхание, продолжала:

- Мыслю я, надобно нам на другие нужды поменее денег давать... Вот хоть те, что в Набережной палате сидят, за сторожи... Не много ль на них серебра идет? Сократим.

- Сколько ж велишь давать?

- А жалованье сторожам. И будет. Водица ведь денег не стоит.

Что-то оборвалось в груди у князя. Долгое тягостное мгновение он не мог ей ответить. Потом отрывисто произнес:

- Воля твоя, государыня. А я все исполню, как повелишь, ко благу державы.

Елена кивнула и выдохнула грудным, из самой души вышедшим голосом:

- Иди, Иван. Я велю.

...”Эк, как он ее испужал!” – думал Иван Овчина, шагая с опущенной головой по переходам к Набережной палате. Он-то рассчитывал только посеять в ней недоверие к царедворцам, чтобы ей никогда не явилась мысль обойтись без него. Но Елена ни в чем не ведает меры! Удивленное отвращение и брезгливость шевельнулись в нем... Впрочем, совсем недурно избавиться навсегда от опасных врагов. Так оно будет прочнее... Овчина усмехнулся.

4

Почти одновременная смерть князей Юрия Дмитровского и Михаила Глинского потрясла всю Москву. Никто не сомневался в том, что их уморили голодом. “То ли будет еще! – зло шептались по палатам и избам. – От этой колдовки и не таких еще бед дождемся!”

Но нигде весть о смерти узников Набережной палаты не вызвала такого ужаса, как в Старице.

Князь Андрей утратил сон. Призрак собственной страшной гибели неотступно стоял перед ним. Словно загнанный зверь, он чувствовал, что кольцо смертельной опасности замкнулось вокруг него. “Теперь – мой черед”, - думал он. И земля уплывала у него из-под ног...

В отчаянии он решил собрать все войска свои в Старицу и никогда, никуда, ни за что отсюда не уезжать. Здесь, в своей вотчине, под охраной верных ему полков, он, казалось ему, был в безопасности...

Но через несколько месяцев, когда полчища крымских татар двинулись на Муром и Нижний Новгород, в Старицу на взмыленной лошади прискакал гонец из Москвы: князю во главе своих ратей должно было идти к Коломне.

Старицкий принял гонца, лежа в постели.

Гонец уехал ни с чем.

Но в скором времени в Старицу снова пожаловал гость из Москвы.

На сей раз это был лекарь великого князя Феофил.

Старицкий и его принял в постели.

Лекарь оставил какое-то зелье и укатил, а тревога “больного” возросла еще больше: он очень хорошо представлял себе, что скажет Феофил великой княгине и Телепневу: мол, немочь его легка, всего-то на стегне болячка, а в постели лежит.

Так и сказал Феофил, и добавил: “Лежит затем, что к Москве ехать не смеет”.

И вскоре нагрянули в Старицу новые гости. Теперь это были бояре великого князя. Они чинно кланялись, спрашивали о здоровье, степенно рассказывали о московском житье-бытье, а после приема нагло повсюду разгуливали, рассматривали башни и стены, косились исподтишка на ратников. А ратников было много.

У Старицкого темнело в глазах. “Донесут, все донесут, псы проклятые!” – думал он. Временами паническое желание убежать, убежать без оглядки от чудовищной и уже очевидной опасности заставляло его терять голову. Нельзя было ехать в Москву, не ехать в Москву тоже было нельзя. Он метался по комнатам, строил планы защиты, бормотал что-то жалостное, падая перед иконами. Надо было спасать себя, спасать жену, дочерей и сына, но разве можно было доказать там, в Москве, что он никому не желает зла, лишь бы дали ему спокойно жить! Разве он не пытался?! Тщетно! Оставалось одно: защищаться. Это ему-то, мягкосердечному, безобидному, неумелому в ратном деле, которому после первой, давней неудачи и полка-то не доверяли!... И Старицкий в отчаянье качался из стороны в сторону, обхватив руками совсем поседевшую голову...

Бояре великого князя уехали. Князь Андрей не ошибся: в Москве они рассказали, не пожалев красноречия, и о том, что он на себя не похож, и о многих “прибылых людях, которые не всегда там живут”. Боярская Дума, посовещавшись, приговорила вызвать князя Андрея в Москву, здесь “поимать” и посадить в темницу, а чтобы это легче было сделать, людей его от него отвести: отправить в Коломну против татар.

И поскакал в Старицу новый гонец.

Нечего было делать князю Андрею. В Коломну отправил он своего воеводу князя Юрия Пенинского-Оболенского-Большого с дворянами и детьми боярскими. Но сам в Москву он все-таки не поехал: послал вместо себя своего боярина князя Пронского с письмом к великой княгине “о своих великих обидах”. “В болезни и тоске я отбыл ума и мысли, - писал он в последней надежде. – Согрей во мне сердце милостью...”

Но ни он, ни бояре его в эту милость уже не верили.

5

Тоскливым и хмурым весенним утром, сидя в приемной князя, уговаривали они его бежать из Старицы. Низкое серое небо сеяло в маленькие оконца тусклый и мутный свет. В этом унылом свете лица бояр казались бесцветными и безнадежными. Тревожно, глухо звучали их голоса. Но Старицкий будто не слышал их: он уронил на колени, одну на другую, бессильные руки и отрешенно смотрел на них.

В конце концов они замолчали, и только конюший князь Палецкий, решившись не отступать, повысил голос:

- Дозволь, Андрей Иванович, тебе совет учинить: все мы твои бояре, твои доброхоты, душу свою за тебя положим – так ты нам верь! Негоже тебе в Старице оставаться. Быть беде! По скудоумию ли, по умышлению ли лукавому, возъярились на тебя твои губители – и не отступятся. Вспомни: князь Юрий Иванович промешкал, вовремя из Москвы не утек – и ныне он где?! – Старицкий вздрогнул, словно от боли, и затравленно посмотрел на конюшего. Тот продолжал: - Погибнешь сам, и княгиня твоя, и чада твои погибнут! И мы, твои слуги верные, пропадем! Бежать тебе надобно, и немедля, Андрей Иванович!

Конюший сел.

Старицкий устало и безнадежно покачал головой.

- Нет, Борис Иванович, - сказал он, - непригоже мне мятеж поднимать. Из Старицы уйти – все равно, что безлепицы все, что недруги на меня наплели, подтвердить.

- Полно, Андрей Иванович! – с отчаяньем возразил конюший. – Ты нешто повинен в чем! А они-то своих умыслов жестоких не оставят! Им смиренье твое только на руку! Погубят тебя, господин наш князь!

- Погубят! Погубят! – эхом отозвались бояре.

- В Новгород надо идти! Там рады будут! В Литву надо, в Литву: подале... – наперебой закричали все, и громче всех – князь Голубой-Ростовский: - А мы и душу свою за тебя положим!

Старицкий так поглядел на бояр, словно в первый раз их увидел. Оказалось, что был он не одинок! Рядом с ним были люди, которые были верны ему, которые в него верили, которым он сам был нужен. Он знал, что если его заточат, то заточат и их – и значит, долг его защитить этих верных людей от несчастья. И он поверил, что он это сможет сделать. Он поверил их вере в него.

- Благодарствую за верную службу, бояре, - сказал он сдавленным голосом. – Пусть так и станется: собирайтесь в поход. Защищаться будем.

Он поднялся, покивал головой, как бы благодаря, и вышел. Все обрадованно зашумели, стали громко и возбужденно спорить, куда направляться с полками.

И только один из бояр быстро и как-то боком покинул приемную. Среди всеобщего возбуждения никто не заметил этого.

Этим боярином был князь Голубой-Ростовский.

6

- ...От князя Голубого-Ростовского, из Старицы, государево дело! – прохрипел, приглушая голос, в окошко калитки неразличимый во тьме человек.

- Очумел, поди?! – кряхтя, заругался дворник. – Ночь на дворе, люди добрые спят все давно!

- Олух! – шепотом закричал гонец. – Говорят же тебе, дурак, государево дело!

Дворник наконец проснулся.

- Ахти, Господи! – всполошился он. – Погодь, схожу донесу!

И запер окошко калитки. Неизвестный гонец остался томиться на улице, в непроглядной тьме. Только можно было услышать, как скрипят его сапоги, когда он переминается с ноги на ногу, да как похлопывает он по шее коня.

Наконец, заскрипели засовы, медленно отворились ворота, и показался за ними, с фонарем в руке, коренастый растрепанный дворник в накинутом на исподнее полушубке.

- Давай, заходи, - пробасил он, щурясь на полуночного пришельца.

Тот вошел во двор, ведя за собою взмыленного коня. За спиной его снова заскрипели засовы. Кто-то, захрустев по остаткам снега, кинулся к нему и увел коня. Гонец зашагал через двор, за ним с фонарем шел дворник. На высоком крыльце, зябко кутаясь в шубу, гонца ожидал дворецкий князя Ивана Овчины.

- ...Так, говоришь, ужо завтра и выступят? – пристально вглядываясь в гонца, переспросил его Телепнев.

Он сидел за дубовым большим столом. Приезжий стоял перед ним, чуть склонившись вперед и заглядывая в глаза.

- Наверно ли завтра – не ведаю, а велел мне князь Голубой донести, что, де, не сегодня-завтра Андрей Иванович из Старицы выступает.

- И так-таки уразуметь нельзя, куда он собирается: за рубеж ли, али еще куда? – продолжал допытываться Овчина, прищурив внимательные глаза.

Единственная свеча, освещавшая горницу, стояла на дальнем конце стола, возле гонца. Овчина сидел в тени, и только в глазах его отражалось пламя свечи. И перепуганному пристрастным допросом гонцу все чудилось, что глаза у правителя сами светятся и мерцают, словно у волка. Он совсем растерялся, развел руками, простодушно затряс головой:

- Что мне господин мой, князь Голубой-Ростовский наказал, то я уж все донес, а более ничего мне не ведомо...

И заморгал глазами.

У Овчины презрительно дрогнули губы. Он хлопнул в ладоши. Тотчас же появился дворецкий. Князь кивнул ему на гонца, бросил небрежно:

- Позаботься.

Вышколенный дворецкий быстро и тихо увел приезжего. Едва лишь закрылась за ними дверь, как в дальнем углу распахнулись завесы и к Овчине бросилась простоволосая, в распахнутом синем летнике, женщина. Князь быстро поднялся навстречу ей – и она прильнула к нему, дрожа и задыхаясь.

- Иван, Иван! – отчаянно зашептала она, тряся его за плечи. – Что ж это деется?! Господи!... Ты ведь спасешь нас! Ты убьешь его? Ты убьешь его?!!! Да? Да?!... – и она все трясла его за плечи.

- Олена, Олена! – укоризненно, свысока прошептал Овчина и, чуть отстранившись, оглянулся на дверь. – Уймись. Утешься. Не страшен он нам, - он надменно усмехнулся: - Ну рассуди, ему ли со мною справиться, ему ли полки водить?

- Да... – растерянно согласилась Елена, но вдруг опять вцепилась в Овчину: - Нет! А ну как все к нему побегут?!... Ох, Господи! Иван, ты убьешь его?! Убьешь?! Обещай!!!

- Да зачем? – с досадой ответил он. – Поимаем его, посадим за сторожи – кто за него тоды вступится?

Елена вдруг резко, почти оттолкнув, отпустила его, села на лавку и передернулась, как от холода. Овчина сел было рядом и обнял ее, но она, дернув плечами, сбросила его руку:

- Это за нас никто не вступится, ежели сами себя не обороним!

Она дрожащими пальцами разгладила на коленях шелк голубой рубахи и, запахнувшись, стала застегивать летник.

- Шубку подай!

Овчина вышел в соседнюю комнату и тотчас вернулся с бархатной алой шубкой на собольем меху, с собольей шапкой и алым платком. Помог княгине одеться, застегнул длинный ряд пуговиц-жемчужин.

Когда он выпрямился, Елена уже не дрожала. Но вся она была как натянутая струна, готовая разорваться и больно хлестнуть. Бесстрашный воин, дерзкий и непобедимый полководец, циничный правитель державы, он с мгновенным и непривычным холодком меж лопаток подумал: “Счастье еще, что она мне покорна!”

Между тем, синие прекрасные глаза холодно, требовательно и нетерпеливо смотрели на него. Повинуясь их приказанию, конюший заговорил:

- Чаю, злодей наш пока что в Старице – и не завтра оттуда пойдет. Думаю я, государыня, вот что нам надобно учинить...

7

На следующее утро по велению великого князя Ивана Васильевича и матери его благоверной княгини Елены едва ли не пол-Москвы собиралось в дорогу.

Собирались в дорогу владыка Сарьский и Поддонский Досифей, Симоновский архимандрит Феофил и духовный отец Андрея Старицкого спасский протопоп Симеон – уговаривать князя “отстать от своего злого умысла” и “без всякого сумнения” ехать в Москву мириться с великим князем и княгинею. Если же Старицкий их не послушает, они должны были предать его проклятию. Верили ли они, что посулы их будут выполнены? Кто знает?

Между тем, дворяне и дети боярские собирались тоже – в поход, на тот случай, если “князь Андрей владыке и архимандриту и отцу своему духовному не поверит, а побежит”. Возглавляли великокняжеские полки князья Овчина Телепнев-Оболенский и Никита Хромой Оболенский.

Первым, кого захватили ратники, был Федор Пронский со свитой. Так и не доехал он до Москвы, захворав по дороге, так и не привез он Елене жалобное письмо от Андрея Старицкого. Однако в суматохе и суете ареста удалось убежать одному из дворян. Он ускакал в Старицу.

И когда духовное посольство прибыло в Старицу, князя Андрея с семьей и войсками там уже не было и в помине.

Едва лишь узнав, что “Оболенские едут имать” его, он поспешно покинул вотчину.

Было ему две дороги: либо в Литву, за рубеж, либо в Новгород, под защиту стен еще не забывшего свои вольности города. Так думали о новгородцах бояре князя и советовали ему искать у них помощи. “Написать им, мол, князь великий мал, а государство держат бояре, и кому ж вам служить? А я, мол, вас рад жаловать, - они и будут с князем”, – рассуждали бояре. Старицкий согласился.

Так решилась его судьба.

Новгородцы сочли иначе. Они вовсе не склонны были к мятежу. Страшно было им поплатиться за чужую прихоть. Страшно оказаться между двух огней. В ужасе и смятении с узлами и сундуками поехали и побежали посадские люди в кремль, под защиту высоких стен. Посад словно вымер. Лишь на окраине суетился народ. Работали все, кто мог. Всего за три дня срубили высокую стену вокруг Торговой стороны. Грамоты Старицкого отправили в Москву, и, как заслон, встали в тридцати верстах от Новгорода “воевода Бутурлин со многими людьми и пушками”.

И не новгородцы оказались между двух огней – между двух огней оказался загнанный, словно зверь на травле, князь Андрей Иванович Старицкий.

Впереди него стояли полки Бутурлина и подоспевшего к нему Никиты Оболенского, сзади догонял его Иван Овчина со своею бесчисленной ратью.

8

Глубокою ночью, когда лагерь мятежников уже спал, сидел Андрей Старицкий в своем шатре, горько задумавшись. Не было ему ни счастья, ни места на родной земле. Шестой, младший сын великого князя, он никогда и не мыслил о троне, был тих, покладист и безобиден, а все-таки старший брат и жениться-то не позволял ему до тех пор, пока не родился наследник престола. Поздно, ох, как поздно, сорока трех лет от роду женился Андрей Иванович. И вот наконец у него семья, сын и две дочери, и жить бы теперь в свое удовольствие – кому он мешает, в Старице сидя?! Так нет, и в собственном доме не дали ему покоя...

Все ниже и ниже склонялась от тяжких дум поседевшая за последние месяцы голова опального князя.

Вдруг снаружи послышался тихий голос его дворецкого, князя Юрия Меньшого Пенинского-Оболенского:

- Прости, Андрей Иванович, - мрачно сказал он, входя и кланяясь, - вижу: огонь у тебя, стало, не спишь. А дело-то больно уж неотложное.

- Еще что случилось? – устало спросил его князь.

- Поистине, люди в беде познаются, - ответил дворецкий. – Семь человек, иуды, бежали из стана нашего. Одного поймать удалось: Андрюшку Валуева. Каша Агарков его пытал у озера, и тот на многих еще сказал, кто с ним в думе был об измене. Вот... – он вынул из-за пояса свиток и развернул его перед Старицким: - Взгляни, Андрей Иванович. Дозволь поимать изменников?

Старицкий, и не взглянув, отстранил рукою бумагу, устало сказал:

- Нет, Юрий Андреевич, убери. И дело это ты закрой. Валуева отпусти, пусть идет, куда хочет... Тебя за службу прямую благодарю... – его голос дрогнул. – Вовек не забуду. А и ты почивать ступай, отдохни...

Пенинский-Оболенский растерянно замер с развернутым свитком в руке. Тогда князь Андрей впервые за весь разговор поднял к нему худое, в глубоких морщинах лицо, измученные больные глаза смертельно уставшего человека. В них был покой осознанной безнадежности. Дворецкий лишь покачал головой.

Внезапно в шатер вошел и сейчас же упал на колени Каша Агарков:

- Прости, Андрей Иванович! Только что обнаружилось: утекли из стана князь Константин Пронский, да шут Гаврила Воеводич, да ключник Волк Ушаков. Все к Овчине бежали!

Старицкий, глядя в землю, мелко-мелко закивал головой, словно горькое сообщение подтверждало лишь его тайные мысли.

- Так велишь поимать изменников? – спросил Пенинский-Оболенский.

- Сие не надобно, - благодарно и будто бы с состраданием ответил Старицкий. – Пусть их. Они ошиблись... И я ошибся... А вы почивать ступайте. С Богом, - и, отвечая на настойчивый взгляд дворецкого, он добавил: - Грех я на совесть свою не возьму: дело мое безнадежно. В могилу я за собою, - он тяжело перевел дыхание, - силой не потащу никого. Пусть каждый по совести сам решает... Сам за себя... А я что смогу – исправлю, - непонятно добавил он и махнул рукой, отпуская их...

В эту ночь он решил не вступать в сражение с Оболенским. Наутро его послы начали переговоры с Овчиной об условиях “замирения”. А еще через день конюший великого князя поклялся ему на Распятии в том, что великий князь и княгиня Елена отпустят его, князя Старицкого, со всеми его боярами и дворянами в вотчину невредимо.

Князь Андрей поверил клятве Овчины и поехал в Москву мириться.

9

Но в Москве и не думали о примирении.

Проводив Овчину в поход, Елена, казалось, утратила власть над собой. А привезенные вскоре новгородцами грамоты князя Андрея с его собственными печатями и вести о бегстве к Старицкому некоторых московских и новгородских бояр и дворян стали последней каплей. Елена, обычно надменная, величаво-спокойная, стала неудержимо вспыльчивой, злоба охватывала ее по малейшему поводу.

Боярыни и боярышни не знали как и ступить, что и сказать – все ей было не так.

Бахарки-сказочницы и дурки-шутихи изгнаны были в подклеты на хлеб и воду. Князья и бояре прятали темные страшные взгляды, истово кланялись – и шептались наедине, крестясь и поглядывая на двери: “Ведьма, прости Господи, ведьма!”

Часто, нарушая и так уже попранные обычаи, бродила Елена одна или с матерью запутанными переходами, неслышно подкрадывалась к поворотам, неожиданно появлялась в палатах и на Постельном крыльце, пряталась в тайниках дворца – подслушивала.

За дни ожидания и неизвестности ее сердце окаменело в непосильной своей обороне, в нескрываемом ожесточении. Дерзко и твердо смотрела она боярам в глаза, будто бы душу выпытывала: не гнездится ли там измена. И под этим тяжелым взглядом отводили глаза бояре...

Мутной и душной ненавистью полнился царский дворец день ото дня.

10

...Когда воеводы великого князя вместе со Старицким и его боярами прискакали в Кремль, было утро. Телепнев-Оболенский, не заходя к себе, отправился во дворец.

Великая княгиня была у сыновей. Она сидела у стола в красном углу между Иваном и Юрием и, перебирая лежащие перед ними гравюры, подаренные великому князю иноземными послами, объясняла сыновьям их содержание. Шестилетний великий князь слушал ее, затаив дыхание, заглядывая в лицо. Глухонемой четырехлетний Юрий радостно улыбался, рассматривая картинки.

Поодаль, ближе к двери, молча стояли бояре. Время от времени кто-нибудь из них выходил в приемную отдохнуть, посидеть на лавке. Потом возвращался. Великая княгиня не обращала на них внимания.

Поэтому, когда Телепнев-Оболенский вошел и встал в ожидании у порога, Елена его не заметила. Но мальчики, очень любившие доброго к ним конюшего, повернулись к нему и заулыбались. Тогда подняла глаза и Елена. И вспыхнула радостью.

Овчина поклонился, но остался возле порога.

- Прости, государыня, что в таком наряде, - уверенно сказал он, жестом указывая на запыленный короткий кафтан. – Спешил тебя известить. Битвы меж нами не было: миром мы порешили. Князь Андрей Иванович со мною к государю и к тебе, государыня, замиряться приехал.

Тонкие брови княгини взметнулись вверх:

- Замиряться?! – звенящим голосом переспросила она. – Ты что же, не поимал его, князь?

Телепнев поклонился:

- Не гневайся, государыня. Чтобы души христьянские не губить, я ему правду дал, что ежели он покорится, то помилуешь ты его и отъедет он в Старицу невредимо.

Наступило молчание. Елена в упор с подчеркнутым непониманием и удивлением смотрела на Телепнева. Потом холодно спросила:

- Где он сейчас?

- На дворе своем, здесь. И с боярами со своими.

Елена кивнула и поднялась, опираясь на посох. Гордо подняв подбородок, повелительно заговорила:

- За то, что ты, Иван Федорович, самовольно, со мною не обославшись, князю Андрею крест целовал, налагаю я на тебя опалу великую.

Телепнев сейчас же опустился на колени, низко склонил кудрявую голову.

- Ты, Василий Васильевич, - продолжала княгиня, обратившись к Шуйскому, - выполняй повеленье великого князя и приговор его Думы: князя Андрея Ивановича и князей его, и бояр, повинных в измене и умыслах злобных, поимать и за сторожи посадить. Князя Андрея – в Набережную палату, оковав в железа.

Шуйский сумрачно поклонился и вышел, обойдя стоящего на коленях Овчину.

Княгиня послала пронзительный взгляд дьяку Мишурину, скромно стоявшему сзади всех:

- Тебе, Федор, велю расспрос учинить: кто в чем повинен. Сказывать обо всем будешь мне. Ступай – и не медли.

Мишурин тоже поклонился и вышел, старательно обойдя Овчину.

Княгиня небрежным жестом отпустила бояр, и те, так же старательно обходя конюшего, стали по одному выходить из комнаты. Телепнев не поднимал головы и, казалось, ничего не замечал. Он не шелохнулся.

И еще долго не выходил он из комнаты государя. И багровели от гнева лица бояр в приемной: откровенной насмешкой над ними казалась им “опала” князя Овчины.

11

И действительно, только лишь они вышли, как Елена отослала сыновей к мамкам и подошла к Овчине. Он снизу вверх, прищурившись, лукаво глядел на нее. Она улыбнулась – и он сейчас же поднялся, обнял ее.

- Ведь хорошо я замыслил, верно?! – самодовольно сказал он ей.

Она высвободилась, отошла к столу. Зачем-то стала задумчиво передвигать концами пальцев лежащие там листы. Телепнев подошел, встал за ее спиной.

Не поворачиваясь к нему, она глухо, недобро сказала:

- Ты хорошо замыслил... Да дела не кончил.

Она отступила чуть в сторону и, сверкнув перстнями, указательным пальцем выдвинула один из листов так, чтобы он был виден Овчине.

- Взгляни, - еще глуше сказала она, все не оборачиваясь, - видишь: железная шляпа... Скрывает лицо и шею – все скрывает... Говорить – трудно. Есть – нельзя, - в ее голосе появилось странное, страшное, все возрастающее наслаждение. – Если бы он ее снять не мог, вот бы по-му-чил-ся...

Спина ее напряглась. Телепнев тяжело смотрел на Елену сзади – на эту маленькую женщину со сладким голосом, на тонкие нежные пальчики, все еще лежавшие на изображении рыцаря в доспехах, возле его, словно закованной в железо, головы.

Елена медленно обернулась к нему.

- Ты окончи дело, Иван: проследи, чтобы сделали все, как пригоже, - спокойно и холодно велела она.

Овчина так же спокойно ответил:

- Не беспокойся, Оленушка. Все гораздо учиним. Утешься: лютые вороги государя нашего по заслугам получат. Сполна. Как ты вправе желать, - и, помолчав, беззаботно добавил: - А картинку ты эту мне не пожалуешь? За заслуги?

И улыбнулся. Елена жестко усмехнулась в ответ:

- Что ж, бери. Чай, на что и сгодится!

Телепнев взял гравюру, аккуратно скатал ее в трубочку.

Тогда княгиня произнесла другим, ясным и ласковым голосом:

- Нынче пораньше всех отошлю... – и снизу вверх заглянула ему в лицо покорными, заблестевшими вдруг глазами.

Старицкий был забыт.

На следующий день Овчина явился в Боярскую Думу, как будто и не был в опале. Княгиня же не пришла, привычно доверив ему правление. А тот, кому он клялся в ее милосердии, в тяжелых оковах лежал на холодном полу темницы. Многопудовые ржавые цепи опутывали его всего, а на плечах его возвышался железный котел с единственной узенькой щелкой... Видавшие виды тюремщики крестились, выходя от него.

Но еще прежде, чем умер от голода Старицкий, пытали в Разбойном приказе и секли среди бела дня кнутами на площади знатнейших его князей и бояр и тех новгородских дворян, что бежали к нему в полки. После торговой казни бояр посадили в темницу. Князь Федор Пронский, не снеся позора и истязаний, умер в заточении. А новгородских дворян было велено вешать вдоль новгородской дороги, да не вместе, а порознь, до самого Новгорода. И долго еще качались под ветром останки несчастных, и новгородцам казалась дорога к Москве дорогою смерти...

12

Апрельская лютая ночь диким ветром стучалась в ставни. Но были они закрыты накрепко, и щели забиты войлоком, и плотно завешены окна толстым и теплым сукном – не пробиться ненастью в опочивальню княгини. Здесь было тепло, уютно и тихо. Лишь негромко, напевно и сонно сказывала слепая бахарка вот уж пятую сказку...

- Довольно, поди, - велела ей великая княгиня.

Бахарка поклонилась и, семеня по-старушечьи, вышла, тихонько затворив дверь за завесами.

Княгиня зевнула. Кажется, теперь-то уж ей удастся заснуть. Она поудобнее устроилась на высоких подушках, уютно укуталась горностаевым одеялом. Тонкий, прохладный шелк постели приятно касался кожи. От изразцовой печки струилось тепло. Рядом на лавке тихо дышала, засыпая, боярыня Авдотья Шуйская. Мягко и сонно теплился огонек ночника на столике. Длинные ресницы Елены сомкнулись.

...Жуткое дуновение пронеслось по комнате. Вспыхнув, погас ночник. В полном мраке стало мертвенно-тихо. Надвигалось неотвратимое. Елена хотела позвать боярыню, но голос ее не слушался. Та спокойно бесчувственно спала. Елена оцепенела в постели. Зная, что будет дальше, в ужасе смотрела она туда, где должен был появиться он.

И тогда в непроглядной тьме осветился нездешним светом сгорбленный дряхлый старик. Страшен был вид его. С изможденного, горбоносого, в резких морщинах лица смотрели, горя и мерцая, язвительные глаза. Елена не в силах была отвести от них взгляд.

Он скривился в злобной усмешке и протянул к ней костлявую руку, в которой вдруг оказался кубок. На запястье этой руки чернели следы от оков.

Елена вжалась в постель.

- Что же, племянница, - усмехнулся с издевкой Глинский, - выпей за меня, али не желаешь?

И он медленно и невесомо, не касаясь ногами пола, стал надвигаться на нее.

- Что же ты дяди-то испугалась? – говорил он, все приближаясь. – Выпей, выпей, племянница, за помин души раба Божия Михайлы... – тут глаза его вспыхнули мрачным, совсем уже нестерпимым огнем, и он медленно договорил: - Тобой убиенного!

И костлявая, с туго натянутой кожей и с язвами от цепей рука призрака потянулась к ней с кубком, полным вина. Вдруг страшная эта рука задрожала, вино расплескалось, и на белом шелке постели стали расползаться алые пятна, похожие на кровь. Пятна становились все больше и больше, и некуда было от них деваться. Елена сжалась в углу кровати, но пятна, хищно вытягиваясь, подбирались к ней. Наконец, одно из пятен коснулось ее руки...

- А-а-а! – закричала она...

И проснулась.

Все так же мирно светил ночник, посапывала на лавке Шуйская. Елена затравленно покосилась на темный угол – там никого не было.

Сон. Снова этот сон... Елена коснулась пальцами мокрых висков. Нет спасенья от этого сна. Ни богомолья, ни подаянья убогим, ни пожертвования в монастыри – не помогает ничто!... Страшно засыпать... Надо отвлечься. Попить.

- Авдотья! – позвала она боярыню.

Та вскинулась, заморгала бессмысленными со сна глазами.

- Испить подай.

Шуйская открыла поставец, достала с полки кувшин, полный меду, и кубок. Налила. Протянула кубок Елене.

- Отпей! – рассердилась княгиня.

Боярыня спохватилась, поспешно поднесла кубок к губам... Елена на мгновенье закрыла глаза, жалея себя... Шуйская, между тем, уже вновь протянула ей кубок. Но Елена вдруг побледнела, взглянув на кубок в протянутой к ней руке: ей вспомнился сон.

- Нет, поставь, - глухо велела она. – Ступай.

И отвернулась, устраиваясь в пышной постели. Шуйская с ненавистью посмотрела на нее, поставила кубок на столик и вернулась к себе на лавку. Вскоре послышалось ее ровное сонное дыхание.

А Елена боялась заснуть. Проклятый сон караулил ее. Она вновь повернулась лицом к ночнику. Рядом с ним поблескивал золотом оставленный боярыней кубок. Елена задумчиво посмотрела на Шуйскую и не стала ее будить. Села на кровати, спустив ноги, ухватилась рукой за узорный столбик – и дотянулась до кубка. Выпила несколько глотков.

Пряный и необычный привкус остался во рту, но, задумавшись, она его не заметила. Вытянув руку, поставила кубок обратно, легла.

Заснула...

13

...Кубок с вином, отделившись от пальцев Глинского, медленно плыл по воздуху прямо к Елене. Оцепенев от страха, смотрела она на него. Вот он приблизился к ней, прикоснулся к ее губам, наклонился – и жгучим огнем полилась в ее горло боль. Горя и терзая, разлилась она в горле, в груди, в животе, судорогой свела все тело...

Силясь проснуться, металась она по широкой кровати, озиралась дико вокруг... И вдруг поняла, что не спит. Сон ушел, но осталась боль. Раскаленными щипцами, словно палач в допросной избе, терзала она все тело Елены, горела внутри.

Елена хотела позвать на помощь, но из горла вышел лишь хрип. Шуйская, которая, оказывается, не спала, а стояла, и верно давно уже, у стены, подалась вперед, вглядываясь в княгиню. Елена, заметив ее, протянула к ней руку. Та отшатнулась. Ее напряженное, без кровинки, лицо было так странно и страшно, что Елена в ужасе посмотрела на столик. Кубка там не было. Поняв, она закричала.

- А-а-а!!! – разнесся по тихим палатам и комнатам отчаянный ее крик.

И затих...

Со всех концов огромного дворца побежали боярыни и боярышни, стряпчие и жильцы, постельничьи и бояре. Вбегали в опочивальню княгини, толпились у входа, глядели расширенными глазами на неподвижное тело в постели.

- На помощь! На помощь! – опять заметалась она на подушках, прошептала чуть слышно: - Лекаря!...

В опочивальню набилось полно людей. Все молча толпились вдоль стен. Передние, отступая, теснили задних. Вокруг кровати княгини была пустота. Все любопытно, безжалостно и тревожно смотрели, как мечется она по постели и точно лишь ждали, когда же она умрет.

Никто не приблизился к великой княгине, зовущей на помощь.

И вот, наконец, последняя страшная судорога приподняла и выгнула ее тело. Оно вздрогнуло – и опустилось безвольно-мягко. Белая прекрасная рука свесилась с кровати.

Все облегченно вздохнули и стали креститься.

Не прошло и часа со смерти Елены, как собрались бояре на Думу.

Вопреки обычаю, никто из них не садился. Возбужденно крича, толпились они в кабинете великого князя, не обращая внимания на него.

Семилетний великий князь испуганно сжался в углу высокого трона. Казалось, он не понимал, что происходит. Страшная весть о смерти матери, слезы и ужас его мамки боярыни Челядниной, сумрачное лицо Ивана Овчины, вызванного сестрою, наглое поведение бояр – все это так напугало разбуженного среди ночи мальчика, что он даже не плакал. Он жалко, испуганно и беззащитно озирался вокруг.

Бояре злорадно и самозабвенно ругали Елену. Наконец-то могли они высказать то, что копилось у них годами. Не было такого греха, не было такого порока, в которых бы не обвинили теперь ее. Они точно силились уверить самих себя, что не преступление, а возмездие свершилось над нею. Один лишь Иван Овчина молча и мрачно стоял возле трона.

Вдруг маленький царь всхлипнул и кинулся к нему. Уткнувшись лицом в его шубу, мальчик громко заплакал. Конюший, чуть наклонясь, обнял его за плечи, тесно прижал к себе. И, утешая, прижимал все нежнее и крепче, словно в этом и было спасение...

Эпилог.

Через несколько дней боярыню Челяднину насильно постригли в черницы. В тот же день был схвачен и сам Овчина.

Он умер от голода в той же темнице и в тех же оковах, что и Глинский.

Вскоре расправились и с дьяком Мишуриным...

Маленький князь не мог никого защитить. Случилось именно то, чего так боялся его отец: настала эпоха боярского самоуправства, бесчисленных склок и расправ. “И многие промеж их бяша вражды о корыстях и о племянех их, всяк своим печется, а не государским”, – писал летописец.

Но несколько лет прошло – и вырос великий князь. И стал он тем самым жестоким царем, с огромным умом и больною душой, не знавшей покоя, добра и доверия, что прозван был Грозным.

И не было меры смертям и страху. И вместо того, чтобы крепнуть, совсем ослабела Русь. И близились смутные годы... Увы, не в последний раз сбывалось над Русью слово пророка, что напрасно трудится тот, кто думает созидать без Бога...

Примечание.

* Опубликовано в журнале "Московский вестник", 1993, № 5-6.


Hosted by uCoz